Братья Ашкенази. Роман в трех частях
Шрифт:
Талмуд торы [97] , в которых учились мальчишки из бедных семей, были тесными и убогими. Сынки богачей, ходившие в хедер, издевались над ними. Меламеды талмуд тор, которым синагогальные старосты вечно недоплачивали за преподавание, били бедных мальчишек, калечили их, старались выставить с занятий, а по пятницам отправляли их с кружкой для пожертвований собирать деньги на талмуд тору. Дети уходили домой в синяках, с подбитыми глазами и расцарапанными руками. Но и талмуд тор на всех мальчишек Балута не хватало. Приходилось отдавать сыновей в хедеры. Буквально голодать, чтобы заплатить меламеду. Не вмещала всех неимущих балутских больных и благотворительная
97
Талмуд тора — традиционная начальная религиозная школа для мальчиков из неимущих семей. Содержалась на деньги общины, в отличие от хедера, за обучение в котором платили родители учеников.
98
«Поддерживающие больных» (др.-евр.).
Рано, еще до бар мицвы, отцам приходилось отрывать мальчишек от Торы и отдавать их в обучение мастерам, чтобы в семье стало на одного едока меньше. Матери отдавали дочерей, совсем еще девочек, в служанки, и те с малых лет таскали из колодцев ведра с водой для своих хозяек и качали чужих малышей на своих тонких детских руках. Невозможно было всех прокормить, кроме того, рты в рабочих семьях множились. Бог то и дело благословлял чрева бедных женщин Балута. Женщины резали себе пальцы, не успевая готовить еду. Рубахи и платья латали, чинили, зашивали и перелицовывали до тех пор, пока они не рассыпались прямо на теле. Душила квартирная плата. Редко у кого из ткачей был свой домишко. По большей части они снимали комнату. И первым делом из нескольких рублей жалованья рабочие откладывали золотой на плату за жилье: собирали монеты, завязывали их в узелок, чтобы иметь возможность заплатить хозяину квартиры вовремя. Даже в дни самой большой нужды к этому узелку не прикасались, и вдруг на тебе, изволь жить на заработок, который сократился на полтинник, на целый полтинник в неделю!
Женщины рыдали, проклинали жизнь и, отказываясь готовить, ставили перед мужьями пустые чугунки, черные и обколупанные.
— Готовь сам за эти деньги! — кричали они мужьям.
Пожилые ткачи, измученные непосильным трудом, молчали, приняв эту напасть на свои сутулые и костлявые плечи так же, как они принимали все страдания и тяжесть сгибавшего их рабочего ярма. Но те, кто помоложе, кипятились, кричали. Сильнее всех бушевал Тевье-есть-в-мире-хозяин. Больше, чем обычно, он бунтовал в ткацкой мастерской, чаще, чем обычно, распевал свою песенку, про которую никто не знал, откуда она взялась. Если раньше ткачи боялись подпевать ему, то теперь слова песенки доносились от каждого третьего, а то и каждого второго ткацкого станка. Сначала рабочие просто мычали мелодию под нос, потом осмелели и стали произносить слова четче и громче. Безобидные канторские напевы с руладами, которые они прежде пели за работой, полностью исчезли. Слуга Шмуэль-Лейбуш грозил им пальцем.
— Пойте, пойте, — ворчал он. — Вот услышит вас Симха-Меер, посмотрим, что вы тогда запоете.
Но его не слушали и продолжали петь. А после работы, как бы поздно она ни заканчивалась, Тевье-есть-в-мире-хозяин шел не домой, а ходил по Балуту из одного дома в другой и кипятился, устраивал сходки, рассуждал, убеждал, махал руками.
Его жена — крупная, рано состарившаяся еврейка, за чей фартук, подол и руки со всех сторон цеплялись дети; чью высохшую, почерневшую грудь сосал очередной младенец, толкая ножками ее набухший от новой беременности живот, — его измученная жизнью, крикливая и сварливая жена на чем свет проклинала мужа во всех переулках Балута.
— Тевье, — визгливо кричала она, — Тевье, чтоб ты так высох — да услышит меня Господь наш на небесах, — как засох, дожидаясь тебя, ужин. Чтоб из тебя, изверг, так вылетела душа, как она вылетает из меня, когда я в который раз разогреваю тебе ужин на кухне…
Разыскивая мужа, она таскала с собой всех своих детей, сколько их у нее было. И все они помогали ей кричать и шуметь. Но Тевье их не слышал. Он ходил от дома к дому, не ел, не пил, не спал, а только говорил, подстрекал, распалял — своим огнем, своим пылом — и не отступал, пока не заражал собеседника гневом.
— Единство, — повторял он. — Если мы будем заодно, им, этим бандитам, придется уступить.
С подмастерьями ему было нелегко. Усталые, привыкшие подчиняться хозяину и боявшиеся остаться не у дел, напуганные фабрикантами и фабричными трубами, которых в городе с каждым днем становилось все больше и путь к которым им был закрыт, потому что на фабриках работали по субботам; рабы собственных жен, забитые, измученные трудом и ко всему равнодушные, жаждавшие немного покоя и сна, никогда не евшие досыта, они были глухи, как камни, к речам Тевье, которые они хорошо понимали, но в которые они не верили.
— Так уж суждено, — отвечали они ему. — Это приговор небес.
Каждый боялся за себя, за свой кусок хлеба, боялся своего хозяина. Единственное, к чему они стремились, — это скопить немного, самим стать владельцами нескольких ткацких станков, взять на работу подмастерьев и работать на себя. Холостые парни ждали приданого, чтобы стать мастерами. А пока они утешались тем, что мучили и изводили более бесправных. Например, сезонных рабочих, работавших не за недельное жалованье, а от Пейсаха до Суккоса, и бравших плату за весь сезон, чтобы купить себе лапсердак и пару сапог. То, что подмастерья терпели от мастеров и их жен, они с лихвой вымещали на сезонных рабочих: обижали их, насмехались над ними, обзывали обидными прозвищами. А сезонные рабочие издевались над мальчишками-учениками — мол, я страдал, теперь и ты пострадай, чтобы каждый получил свое.
Единственным, кто поддержал Тевье и понял его, был Нисан, сын меламеда Носке.
Будучи сезонным рабочим, дни проводя за ткацким станком, а ночью учась по старым книгам, стремясь к образованию и знаниям, он в полной мере ощутил, что такое быть ткачом в Балуте. Сначала он думал, что это временное пристанище, только чтобы заработать на хлеб и не зависеть от отца-меламеда, стремившегося приковать его к Геморе и как можно быстрее женить, освободиться от него и самому спокойно учить Тору; но потом Нисан, сын балутского меламеда, втянулся в работу и стал, как и другие ткачи из этого бедного района Лодзи и соседних местечек, еще одной нитью в полотне, которое ткали станки.
В конце концов отец примирился с ним. Он не ругал его, не кричал, он только вздыхал каждый раз, когда видел сына.
— Ой, Нисан, ой! — вздыхал он так, что сердце разрывалось.
Нисан не мог выносить вздохов отца. Он предпочел бы, чтобы тот его бил, орал на него, проклинал, как проклинали другие набожные отцы своих отошедших от веры детей, лишь бы не эти вздохи. При всем презрении к отцу он чувствовал и скрытую любовь к нему и не мог слышать, как он горестно вздыхает. Поэтому Нисан полностью перебрался к своему мастеру, как и остальные подмастерья с сезонными рабочими. И ощутил на своей шкуре всю тяжесть рабской доли сезонника.
Мелкие мастера, бравшие заказы у крупных подрядчиков, притесняли своих рабочих больше, чем фабриканты. Они сами порядочно терпели от фабрикантов и подрядчиков, которые за предоставление заказов требовали от мастеров денег и подарков. Без них они не давали заказов или цеплялись к мелочам, принимая товар, высматривали через увеличительное стекло дырки и пятна и забраковывали все, что хотели. Мастера были вынуждены платить им за каждый полученный заказ. Кроме того, мелкие подрядчики обманывали, обмеривая товар, присваивали по дюйму, а то и по несколько дюймов со штуки. Мастера видели это и молчали, потому что в противном случае они не получили бы новых заказов. Часто приходило плохое сырье, пересохшая шерсть, которая постоянно рвалась, и нужно было то и дело связывать нитки. Это замедляло работу, а когда наступала пятница, мастера спохватывались, что субботу встретить не на что. Нередко они стояли за сырьем под дверью подрядчика, как нищие за подаянием. А когда наконец относили готовый товар, в обмен получали не деньги, а вексель. И приходилось еще искать процентщика, который дал бы за этот вексель наличные, взяв за обналичивание свой процент.