Браво-Два-Ноль
Шрифт:
Ты один. Тебе кажется, что ты один. Ты ничего не видишь, ты не знаешь, где находишься, и тебе страшно. Тебе жутко страшно, твою мать. Ты тяжело дышишь и думаешь только одно: пусть это произойдет. У тебя нет никакой уверенности, что рядом с тобой никого нет. Быть может, все ушли, быть может, кто-то следит за тобой, ждет, что ты совершишь ошибку, поэтому ты держишь голову опущенной, со всей силы стискиваешь зубы, поджимаешь колени, пытаясь защититься от ударов и пинков, которые могут обрушиться на тебя в любую минуту.
Я услышал, как с грохотом захлопнулась еще одна дверь. Наверное, это заперли Динджера. Меня несколько утешило сознание того, что мы оба по-прежнему находимся в одной
Мне не оставалось ничего другого, кроме как сидеть, пытаясь успокоиться. Я делал глубокие вдохи и очень медленно выдыхал воздух, анализируя события и приходя к очевидному заключению, что сейчас определенно произойдет что-то очень неприятное. Нас перевезли в место, где, кажется, все организовано и налажено. Здесь нас ждала встречающая группа, устроившая нам теплый прием; эти люди знали, что к чему, они знали, что они делают и почему. Но что это — тюрьма, в которой мы останемся надолго, или лишь перевалочный пункт и солдаты просто продемонстрировали нам свою власть? Суждено ли мне до конца своих дней оставаться скованным, с завязанными глазами? Если так, будущее мое очень безрадостно. Удастся ли мне сохранить зрение? И — о господи, что будет с моими руками?
Я успокаивал себя мыслью, что как только я привыкну к новой обстановке, все будет хорошо. Это все равно, что впервые прийти в дом, в котором раньше никогда не бывал. Сначала ощущение странное, но уже через пару часов, несколько пообвыкнув, начинаешь чувствовать себя увереннее. Я сознавал, что то же самое произойдет, как только с меня снимут повязку. У меня по-прежнему оставались спрятанные в надежном месте компас и карта, так что по крайней мере это будет хоть каким-то преимуществом.
Здесь было холодно: холод был сырым, затхлым, древним. Пол был сырой. Я сидел в жидкой грязи и дерьме. Я обнаружил, что могу руками дотронуться до стены. Она оказалась оштукатуренной, с отслоившимися и обвалившимися кусками, а у самого пола зиял провал. Бетонный пол был грубый и неровный. Поскольку весь вес моего тела был сосредоточен на заднице, я попытался переменить положение. Я попробовал было вытянуть ноги, но это не помогло, тогда я снова подобрал их под себя и постарался наклониться вбок. Но в какую бы сторону я ни наклонялся, у меня начинали болеть руки. Мне просто никак не удавалось найти удобное положение.
Я слышал доносившиеся снаружи громкие голоса и шаги. Судя по всему, в двери было какое-то отверстие или окошечко, и я чувствовал, что на меня смотрят, изучают как некую новую достопримечательность, — просто таращатся пустыми глазами. У меня мелькнула мысль, что, если мне суждено когда-нибудь выбраться отсюда, я больше никогда в жизни не пойду в зоопарк.
Боль от наручников и постоянного напряжения мышц стала невыносимой. Наблюдают за мной или нет, у меня не оставалось выбора, кроме как постараться улечься, чтобы облегчить нагрузку. Я все равно ничего не терял. Пока не попробуешь, все равно ничего не узнаешь. Я перевернулся на бок, и тотчас же последовало облегчение — и громкие крики. Я понял, что сейчас меня снова начнут бить. Все до одного нервные окончания моего тела завопили: «Твою мать! Твою мать! О нет, только не это…»
Я попытался было снова усесться, опершись всем своим весом на стену, но не успел. Со скрежетом отодвинулся засов, и охранники завозились с перекосившейся дверью, стараясь ее открыть. Дверь тряслась и грохотала, как старые гаражные ворота и, наконец, распахнулась, продолжая громыхать, словно гроза в кукольном театре. Это был самый устрашающий звук, какой я только когда-либо слышал, жуткий, абсолютно жуткий.
Ворвавшись в камеру, охранники схватили меня за волосы, пиная ногами и колотя кулаками. Смысл их разъяренных криков не вызывал сомнений. Усадив меня обратно в неудобное положение, охранники покинули камеру, захлопнув за собой дверь. С лязгом задвинулся засов,
Похоже, это уже самая настоящая тюрьма, самая настоящая камера, а не что-то, устроенное наспех. Я полностью во власти своих тюремщиков. Значит, вот где все произойдет? Пока что бежать нет никакой возможности, и если все и дальше останется так, ее никогда и не будет.
Эти ребята прекрасно знают, что делать. Все их действия отточены и отрепетированы. Внезапно на меня накатилось ощущение, что так будет продолжаться вечно. Надежды больше нет. Наверное, невозможно было чувствовать себя более подавленным и одиноким, более несчастным и забитым.
У меня в мыслях все смешалось. Я гадал, сообщили ли Джилли о том, что я пропал без вести и считаюсь погибшим. Мне хотелось верить, что ей ни хрена не сказали. Я надеялся, что кому-либо из наших удалось перейти границу или же иракцы сами обратились в Красный Крест. Хоть какой-то шанс. Быть может, скоро меня покажут по телевидению, что будет просто замечательно. Впрочем, будет ли? Родные и близкие и так уже места себе не находят от беспокойства, просто потому что идет война. Джилли всегда относилась к моей работе достаточно спокойно. Ее позиция заключалась в том, что ей не причинит боли то, о чем она не знает. У нее получалось просто вырез'aть все это из сознания. Однако на этот раз не вызывало сомнений, куда я отправляюсь; и то же самое можно было сказать про моих родителей.
В моей смерти меня пугало только то, что о ней может никто не узнать. Я не мог вынести мысль, как будут страдать мои родители, не получив тела, которое можно было бы оплакать, оставаясь в неведении до конца дней своих.
Несомненно, на данном этапе большие иракские шишки не хотели нашей смерти, потому что если бы простым солдатам дали волю, нас бы уже давно прикончили. А если нас собираются оставить в живых, то делается это с какой-то целью, — или ради пропаганды, или просто потому, что иракское руководство уверено в неминуемом поражении и не хочет выставить себя с плохой стороны расправой над военнопленными.
Необходимо принимать обстоятельства и стараться извлекать из них максимум. Я ничем не мог помочь тем, кто остался дома, поэтому мне нужно было направить мысли в другую сторону. Следовало ли мне в ту ночь пытаться перейти границу? Теперь не вызывало сомнений, что я должен был рискнуть. Однако задним умом все крепки; если бы можно было переигрывать прошлое заново, я бы во всех лотереях заполнял только выигрышные номера.
Избитый и израненный, я потерял связь с реальностью. Я даже не помнил, какой сегодня день. Я понимал, что мне нужно ухватиться за действительность. Мне было прекрасно известно, что первый шаг к тому, чтобы сломать пленника, заключается в попытке лишить его связи с реальностью. Однако тут я ничего не мог поделать до тех пор, пока мне не представится случай взглянуть на какие-нибудь часы.
Следователям приходится преодолевать два барьера: прямой и очевидный, который заключается в том, чтобы сломать пленника физически, и следующий, более сложный, состоящий в том, чтобы сломать его морально. Они не знакомы с его психикой, не знают его слабости и сильные стороны. Кто-то ломается в первый же день, кого-то вообще невозможно сломать, — и между этими двумя крайностями лежит спектр всех остальных. Следователь не может быть уверен в том, что добился своей цели. Заметить признаки этого очень нелегко; судить по физическому состоянию пленного нельзя, потому что тот, как правило, преувеличивает последствия нанесенных ему увечий. Но каждого следователя учат, что глаза не лгут. И тут уже от пленника зависит не дать следователю заглянуть в это окошко; он должен скрывать свою бдительность. Пленнику нужно убедить тех, кто заглядывает ему в глаза, что они смотрят в пустое помещение, а не в витрину универмага «Хэрродс».