Брайтон-Бич опера
Шрифт:
— Постойте, — раздается вдруг знакомый мне противный высокий голос. — Куда это вы моего котика тащите?
Лёша, запыхавшись, подбегает к машине и тут же начинает вырывать меня из рук страшного мужика.
— Отдайте немедленно! — кричит он. — Это мой котёнок! Он случайно потерялся.
— Доказательства есть? — спрашивает страшный мужик с нескрываемым раздражением и даже с какой-то злобой в голосе.
— Есть, — говорит Лёша и вынимает из кармана мою фотографию. Ту самую, на которой я цветок нюхаю. Он ee всё время с собой носит, что
Лёша несет меня домой на руках и всё приговаривает:
— Мурзик, Мурзик, что же ты такой глупый? Хорошо, что я успел. Представляешь, я просыпаюсь случайно, а тебя нет. Я думал, ты на своем любимом месте спишь — в чулане. Там, где ты на мой единственный выходной костюм линяешь. Посмотрел — нет тебя. На книжной полке — тоже. Зову — ты не откликаешься. Начал тебе корм твой сухой любимый насыпать — ты ведь всегда на этот звук отовсюду приходишь. Сыплю, сыплю, а тебя нет. Ну, тут я и понял, что неладно что-то. А как я тебя на улице нашёл — и не спрашивай. Отцовскос сердце — оно ведь знаешь какое…
Так он бормочет, пока мы нe добираемся до нашей квapтиры. Таня, оказывается, тоже не спит. Она выхватывает меня из Лёшиных рук, прижимает к себе и даже, кажется, целует, хотя никогда раньше не позволяла себе таких вольностей.
— Ты зачем же убежал, глупенький? — говорит она. — Мы тебя что, обидели чем-нибудь? Тебе что, плохо у нас?
Поскольку к этому моменту опасность миновала и я уже полностью успокоился, я только муркаю что-то неопределенное ей в ответ.
— Мы-то думали, ты философ, — говорит Таня, — а ты совсем ещё несмышлёныш.
— Но мы тебя и такого любим, — поспешно заверяет меня Лёша.
— Конечно, любим, — говорит Таня. — Какой есть, такого и любим.
Я не возражаю. Пусть думают что хотят. Пусть считают меня инфантильным, глупеньким несмышлёнышем. Я-то знаю, что на самом деле у меня философский склад ума и неординарные дедуктивные способности. Эмпирика — это всё ерунда. Надо в суть смотреть, в имманентно присущие качества. А имманентно я философ и созерцатель. И в обратном меня никто никогда не убедит.
ДОЛЖКИ И КОРЕШКИ
— Всё на свете от бабок, — говорит Вадим. — Бабасов, бабулек, бабочек драгоценных и ненаглядных. Красных, синих, бордовых, серо-буро-малиновых. В последнее время в основном зелёных. С президентами покойными или с другой какой мертвечиной типа тринадцатиэтажных пирамид и всевидящего ока великого архитектора. От денег, короче говоря, чтобы им всем до последнего юаня и тугрика сгореть и рассеяться пеплом бесследно.
— Не знаю, — говорю я. — По-моему, всё па свете от любви.
— От любви к деньгам, — говорит Алик.
— Любви без денег вообще не бывает, — говорит Вадим. — Ладно, мужики, давайте за Вовку выпьем. Земля ему, как водится, пухом. Сколько бабла этого через его руки прошло, а с собой ни единого центика не взял. Там эта свободно конвертируемая валюта, говорят, не в ходу.
Мы сидим в принадлежащем Вадиму и его жене Наде ресторане «Эдем», какую-то часть которого они год назад продали Зарецким. Место это популярное, но сейчас раннее утро, и ресторан пуст. Кроме нас троих, тут и нет никого. Даже официанты ещё не пришли.
— Много он тебе должен остался? — спрашивает Алик, после того как мы выпиваем, не чокаясь и не закусывая. Четвёртый фужер, до краёв наполненный водкой и покрытый кусочком чёрного хлеба, стоит на столе нетронутый.
— Что значит много? — говорит Вадим. — Для одного сто тысяч — мелочовка, а для другого трюльпик — состояние. Мне Надя говорила, чтобы я ему не давал ничего. Корешам в долг давать — гиблое дело. Попросишь вернуть — обижаются. Не напоминаешь — говорят: дай ещё. Самое неприятное — это когда люди думают, что у тебя бабок немеряно. причём хитро так вопрос ставят. Говорят: ты не знаешь никого, кто мог бы мне тысяч шестьдесят одолжить? Что это значит, спрашивается? Что это за постановка вопроса?
— Шестьдесят штук? — с явным недоверием в голосе переспрашиваю я. — Крутой ты Вадик. Крутой, как американские горки на Кони-Айленде. Неужели дал?
— Тебе хорошо смеяться, — говорит Вадим. — Ты сам за всю жизнь ничего крупнее двадцатидолларовой купюры в руках не держал, и все это знают.
— К сожалению, — говорю я, — не все.
— Не придумывай, — говорит Алик. — Кто, например, не знает? Разве что кто-нибудь, кто только вчера с тобой познакомился.
— Нет, серьёзно, — говорю я. — Если просит человек, значит, ему нужно, наверное.
— А кому не нужно? — говорит Алик. — Ты знаешь таких, кому деньги не нужны? Я не знаю. А в этом деле настоящие виртуозы есть. Почище спиваковских. Просит, например, у тебя человек двести баксов на неделю. За квартиру заплатить или жрачкой закупиться. Семья голодает. Холодильник пустой. Или машина сломалась. Или ещё что-нибудь столь же душераздирающее и оригинальное. Через месяц звонит, говорит: хочу долг отдать. Ничего себе, думаешь, остались же ещё на земле честные люди. А он приезжает, достает стольник мятый из кармана. Вот, говорит, сейчас больше нету пока. И что получается? Вроде он уже отдал половину, и напоминать неудобно. А сто долларов твои при этом того — улетели, как перелётные птицы, в теплые края, где никогда не заходит солнце и откуда нет возврата. Махнули крылышком тебе на прощание, прокрякали песню свою лебединую и улетели навсегда.
— Я один раз напомнил всего, — говорю я. — Приятель был у нас. Штуку занял. У него действительно полные кренделя были. Ну, никак не откажешь. Так он после этого вообще исчез. С концами. Случайно встретились на улице. Как ни в чем не бывало: привет — привет. Я помялся немного. Неудобно напоминать. Но штука всё-таки — не два рубля. Выдавил из себя что-то нечленораздельное. А он мне говорит: «Так вы же богатые, а я бедный». Представляете? Это мы-то богатые? Он что, не знает, как Татьяна работает? Каким трудом каторжным всё это достается?