Бредовый суп
Шрифт:
– А какая разница?
– Предполагается, что Гоголю может понравиться плохой фильм.
– А о каком Гоголе вы все время говорите? – спросила Маринка.
– Который как гоголем ходит, – сказала Светка.
– Так не говорят, – сказал я.
– Как? – спросила Светка.
– Так не говорят: “как гоголем ходит”.
– А я и не говорила “как гоголем”. Откуда ты это взял? Я сказала “гоголем”.
– Нет, нет, ты сказала “как гоголем”.
– Как гоголем? С чего бы это?
– Не знаю. Я так услышал.
– Сережа? – сказала Светка.
–
– Но ты все-таки посмотри этот фильм, – сказала мне Светка. – Вот увидишь, он тебе понравится.
– Думаю, что нет. А вот Сереже он должен понравиться.
– Так, – сказал Сережа, – а зачем Сережу-то обижать?
– Ага, – сказал я, – значит, для тебя это тоже звучит обидно?
– Конечно, – сказал Сережа.
Мы не долго сидели в ресторане со Светкой и Сережей. И когда мы попрощались с ними, то решили пойти к себе в отель пешком. На тротуарах и даже на мостовых сидели студенты из Рима и ели что-то. У них у всех были одинаковые пакеты с едой. И они все выглядели счастливыми, свободными и беззаботными.
Г л а в а 20
Они долго говорили в тот вечер – мой отец и его старый друг. Я уже лег спать, а они все вспоминали о чем-то давнем и громко смеялись. А потом они вдруг перешли почти на шепот, и я стал бояться, что смысл их разговора может ускользнуть от меня.
– Я не понимаю, зачем ты это подписал? – услышал я шепот отца.
– Они могут заставить тебя подписать все что угодно, – сказал друг моего отца.
– Они пытали тебя? – спросил отец.
– Они били по почкам. Считалось, что так не остается никаких следов. Но это было далеко не все. Днем нас выгоняли на работы, а по ночам – на допросы. Следователи менялись каждый час. Они направляли мне яркий свет прямо в глаза и все время кричали: “Не спать! Не спать!” Это хуже всякой пытки, – шептал папин друг. – Поверь мне, Зямочка, это хуже всякой пытки.
Они говорили очень тихо. Но не потому, что не хотели, чтобы я это слышал. Наверное, просто было очень страшно говорить это громко. А может быть, они думали, что я спал, и боялись меня разбудить.
Но я не спал. И запомнил каждое их слово.
Революционер
Париж, 19 августа 1997 года
День у нас начался очень неспокойно, потому что Маринка с самого утра стала говорить мне, что мы пойдем в Лувр. А я попросил ее посмотреть, что говорят путеводители о музее Пикассо. И она так обреченно сказала, что везде написано одно и тоже: те, для кого имя Пикассо что-то значит, не должны пропустить этот музей ни при каких обстоятельствах. И, конечно, мы поехали туда, и я
Потом мы зашли в какое-то кафе, чтобы отдохнуть немного и перекусить. И мы стали пить “Хейнекен”. За соседним столиком сидела пожилая француженка. Она с откровенным любопытством поглядывала на нас, и в конце концов мы заговорили с нею. Она поинтересовалась, кто мы такие, и, когда узнала, что мы русские, сказала, что знает, что русские любят “Хейнекен”. Ее дед лечил от сифилиса известного русского революционера. И дед познакомился с ним в кафе напротив. И там до сих пор на одном из столиков табличка есть о том, что он там сидел и пил “Хейнекен”.
Ее дед рассказывал, что этому русскому очень нравился знак “Хейнекен” – красная пятиугольная звезда, и он говорил, что вот подлечит свой сифилис и поедет обратно в Россию делать революцию и тогда эту звезду в России будут везде рисовать.
– В середине шестидесятых, по-моему, – сказала наша француженка, – Хейнекен поменял цвет своей звезды на белый, потому что многие стали воспринимать ее как символ красных.
– А потом красные обещали исправиться, – сказал я, – и они поменяли цвет обратно?
– Да, – сказала француженка. – Этот русский рассказывал моему деду про свои теории о революциях. Он говорил, что революция – это самое простое дело на свете, и для того, чтобы совершить переворот, надо иметь всего несколько человек с крепкими глотками и хитрыми мозгами, чтобы подбить на это пару сотен солдат или матросов. А вот что он считал трудным, так это то, как удержаться у власти. Он сказал как-то деду, что у него есть несколько хороших мыслей на этот счет, и засмеялся при этом так гадко, что деду сделалось не по себе.
– Могу себе представить.
– Вы не были в этом кафе? – спросила наша француженка.
– Нет, – сказал я.
– Там вкусно кормят.
– Я не люблю таблички. У меня от них аллергия обостряется.
– Этого революционера звали по кличке, даже когда он стал большим человеком там, у вас в России. Это была его тюремная кличка? – спросила моя француженка.
– Я не знаю, – сказал я. – Наверное. Многих так звали. И так или иначе эти клички были связаны с их уголовным прошлым.
– Звали так против их воли?
– Нет, почему же. Они, по-моему, даже и документы все так подписывали.
– А почему?
– Почему? А в России всегда уголовники были окружены ореолом романтики. Ну, как у вас, у французов, – революционеры. Вот как можно объяснить, почему вы так революционеров почитаете?
– Не знаю, – сказал француженка.
– Ну вот и я не знаю, – сказал я.
Я действительно не знал, как ей это объяснить. Ведь в России многие известные песни самых лучших бардов были о романтике уголовного мира. Чего после этого удивляться, что долгое время страной управляли люди с уголовными кличками. Прямо и между собой, и с самых высоких трибун так по кличкам всех и звали. Только полагалось еще добавлять слово “товарищ”. И для них это, наверное, звучало очень солидно.