Бредовый суп
Шрифт:
Ко мне подошла Мира и стала выговаривать мне за то, что мы так поздно пришли.
– А я уже уходить собралась, – сказала она. – Я завтра в Москву улетаю.
– Давай тогда выпьем напоследок, – сказал я. – Теперь, может, не скоро увидимся.
– Почему это “не скоро увидимся”?
– Виноват. Я ничего такого не имел в виду.
– Сегодня почему-то все очень скучные. Ты можешь произнести какой-нибудь тост?
– Конечно.
– Ну? – сказала Мира.
– За благополучное возвращение.
– Это не тост, и вообще это слишком коротко.
– За День железнодорожника, – сказал я, – и я могу говорить об этом
– А что это такое?
– Ну вот, в Россию летит, а российских праздников не знает, – сказал я. – А в России сегодня День железнодорожника. Первое воскресенье августа.
– Народ! – позвала всех Мира. – Сегодня День железнодорожника, и у Илюши есть длинный тост по этому поводу.
Все повернулись ко мне.
– Да, – сказал я, – в России сегодня День железнодорожника. Первое воскресенье августа. И я вам могу много чего рассказать об этом. И прежде всего потому, что я сам почти что железнодорожник. В каком смысле? Ну, например, я учился в школе Октябрьской железной дороги. Почему она так называлась? А потому, что они переименовали Николаевскую железную дорогу в Октябрьскую. А наша школа стояла около вокзала в Москве, и мне пришлось десять лет писать на своих тетрадках: ученика школы Октябрьской железной дороги. В общем-то, все было, наверное, как во всех других школах. Только наши контрольные почему-то проверяли на другом конце этой самой дороги. В Ленинграде. Ну, вы меня поняли, конечно. Это по-старому – в Ленинграде. Ленинград-то, я слышал, давно уже в Волгоград переименовали. Потому что он стоит на Волге.
Вот тут меня Мира поправляет. Оказывается, Волгоград на Неве стоит.
Ну, ну, ну, обрадовались. Думаете, я Волгу от Невы отличить не могу? Да нет, ребята, я шучу.
А вот в школе этой шутить нам не разрешали. Училки у нас были все очень строгие. Что значит строгие? Ну, не улыбались, что ли, никогда. Хотя у нас в школе вообще-то никто не улыбался. Кроме меня, конечно. За что мне здорово доставалось. А у них, знаете, просто положено так было. Вроде бы как частью их учения было. Не улыбаться никогда – и все тут.
Помните, конечно, какие были фотографии в России. Никогда там никто не улыбался. Даже на свадьбе – лица у всех были суровые, как на похоронах. Ну, если бы еще только у жениха. Но тут, буквально у всех. Да еще стояли все, прямо как по стойке “смирно”.
А еще я играл в Доме культуры железнодорожников. Нет, про бридж мы тогда еще ничего не знали. А играл я там в оркестре. Собирались мы два раза в неделю и играли себе в удовольствие. Но за это должны были на День железнодорожника концерт дать.
А на концерте нам просто так вот какую-нибудь неоконченную симфонию Шуберта не давали даже начать. Надо было сначала песню о вожде исполнить.
Помню, приходят к нашему дирижеру двое молодцов и говорят:
– Слушай, – говорят, – старик, сыграй, это, песню о вожде. Просим, тебя, – говорят, – по-хорошему.
А дирижер у нас был такой замечательный. В прошлом – скрипач. Лауреат международных конкурсов. В середине тридцатых на свою беду и на наше счастье оказался в России. Мы все его, конечно, очень любили.
Ну так вот, молодцы-то ему и говорят:
– По-хорошему, – говорят, – тебя, это, просим. И чтобы ты с оркестрантами подпевал, значит.
– Нет, – говорит наш дирижер, – этого не надо. Пожалуйста.
А молодцы говорят:
– Ну, тогда песню о вожде, это, с хором будешь
– Ну, пусть с хором.
И пришлось играть с хором. Без единой репетиции сыграли в самом их логове – в Кремле. И получилось просто шикарно.
Басы так, знаете, начали обстоятельно:
– Вооо-ождь наш.
И женские писклявочки так коротенько:
– Вождь наш!
И опять басы:
– Это весны-ы-ы ...
Что там такое весны – уже призабыл, но точно помню, что про весну что-то было. И тут опять писклявочки:
– Это весны...
То есть, как бы согласны были, что, мол, это, действительно, что-то там весны.
И тут мужики начали и слева, и справа голосить. Слева:
– Нааааа-аш !
И справа еще страшнее:
– Нааааааааа-аш дорогой.
И опять слева:
– Дорогой наш вооооооооооо-ождь!
Крепкие мужики в хоре стояли. И по сценарию, чем ближе к концу, тем сильнее они должны были кричать. И когда уже, казалось бы, все силы они свои положили на крик этот, на сцену паровоз выкатили. А на груди паровозной громадный портрет вождя красовался. И тут женские писклявочки начали паровозный гудок изображать. В эту минуту все и на сцене, и в зале повернулись в сторону правительственной ложи. А там сидел какой-то прыщ болотный. И начал он аплодировать и эдак одобрительно головой кивать. И все начали аплодировать, потому что эти женские писклявочки необыкновенно здорово паровозный гудок изображали. И все это вместе означало абсолютное торжество реализма в искусстве.
Сразу же после гудка паровозного, не давая никому опомниться, на сцену пионеры выбежали. Ну, не одни пионеры, конечно, там были. В тот раз пионеров не хватило. То есть, пионеров-то было поначалу много. Но потом, когда их там Антонина Константиновна проверила (которая у них в Кремле по работе с детьми главная была) и всех мальчиков и девочек с еврейскими мордашками домой отправила, вот тогда-то уже кому угодно пионерский галстук на шею стали вязать. Тромбониста нашего уговорили. А ему уже хорошо за сорок было. Так его побрили, постригли на скорую руку – и, благо он был маленького роста, ничего, знаете, сошло.
Пионеры эти маршировали по сцене колоннами, а в самом конце повернулись к прыщу болотному и в пионерском салюте замерли.
И тут на сцену вывели лошадь. А на лошади сидел вождь. Ну, конечно, это был не вождь, а артист, загримированный под вождя. Но все равно все должны были встать со своего места и аплодировать вождю. И хотя вождь-то не был настоящим, аплодировать полагалось по-настоящему. Вот тут-то и было одно такое тонкое место. Сколько же времени надо было аплодировать? Ясно было только, что аплодировать надо долго. Но, вот, как долго – никаких инструкций на этот счет не было. Когда прошло пять, десять минут, тогда никто даже и не помышлял думать о том, чтобы остановиться. А вот через полчаса народ уже просто-напросто устал. Но все равно никто не мог позволить себе так вот, без всякой команды, сесть на место. И единственная надежда у всех была на этого прыща болотного из правительственной ложи. Но у него тоже положение незавидное было. А вдруг, когда он сядет, какая-нибудь группа идиотов зазевается и будет стоять и аплодировать. Нет, такого допустить было нельзя. Поэтому он стоял до тех пор, пока не довел всех до полного изнеможения и пока не был уверен на сто процентов, что глаза всех – абсолютно всех – были прикованы к нему.