Бредовый суп
Шрифт:
Я никогда до этого не видел Саньку на коне. Обычно он к нам на тракторе приезжал. И я сразу понял, что произошло что-то необычное. Санька был ужасно возбужден. И коню его тоже, видно, передалось это возбуждение, потому что он стоять на месте не мог и, пока мы разговаривали буквально несколько секунд, такую пылищу поднял – просто ужас. Хотя, на самом деле, разговора у нас, в общем-то, и не было. Санька только крикнул мне: “В Данилкино водку дают! Седлай скорее своего жигуленка!” И пятки свои голые вонзил коню в бока, закричал “йе-е-е-х!”, и конь его прямо постелился по степи.
Вечером
Наши уже во всю парились, а я еще бутылки куда-то там пристраивал. (Это я про борисоглебскую баню продолжаю). Наконец я разделся и в спешке вместо парилки ворвался в женское отделение. Когда я это сообразил, я уже успел довольно далеко проскочить и вообще не очень точно себе представлял, как оттуда удрать.
Это был тот год, когда мы с Кириллом где-то вычитали, что американцы с открытыми летками переезжают. Ну и мы решили тоже летки не заколачивать. Хотя многие наши сильно в этом сомневались. А нам тогда совсем и невдомек было, что не закрывать летки для американцев очень и очень естественным делом было. Они не то, что летки, а ни дома свои, ни машины большей частью не запирают. И к этому уже все привыкли. И пчела их – в том числе. А с нашей среднерусской пчелой, которая своей злобливостью печально прославилась на весь мир, с ней, конечно, так поступать нельзя было. А мы не вполне адекватно все это себе представляли тогда. Ну и за это свое незнание сильно поплатились.
И вот что интересно: сколько уж меня эти пчелы жалили, а вот запомнил я крепко только первую.
Прицепилась она ко мне, когда я утром вышел первый раз во двор, где стояли первые наши двадцать восемь семей, собранные со всей борисоглебской округи. А я тогда еще не мог отличить мирную пчелу от атакующей, но все-таки что-то в ее навязчивой прилипчивости тогда мне не понравилось. Ну я и бросился в дом. А она – за мной. Стал я по дому метаться. Крик тут такой поднялся. Народ сбежался всякий – кусаный и некусаный. И все меня на бегу участливо спрашивали, куда, мол, куда. А я, не переставая вопить, отвечал, что, мол, пока еще не укусила.
Ну, от среднерусской разве убежишь? Где-то уже в сенях зазвенела она у меня в ноздре. Не в силах была освободиться от жала. А я тогда еще не знал, что самое больное место – это ноздря. Сейчас-то я вам это могу очень авторитетно заявить. У меня ведь ни одного места нет, куда бы меня пчела не жалила.
Конечно,
В общем, укусов по двести каждый из нас за ту ночь переездную, с открытыми-то летками, заработал. А после этого женское отделение от мужского не каждый сможет отличить.
Вот я и стоял в этой самой бане, нервничал. А чего, спрашивается, нервничал? Народ в бане, кстати, тогда никаких возражений не имел. Ничего такого. Все-таки я тогда годков на пару помоложе был. Сейчас-то, небось, шайками бы закидали.
Аленка села на свое место, и прошло, наверное, минут пять, прежде чем она опять посмотрела на меня.
Пришел еще кто-то из Санькиных друзей, и мне пришлось уже в четвертый или пятый раз рассказывать всем, как прискакал Санька ко мне и как он горячил коня; и Санька смущенно улыбался, признавая тем самым, наверное, что это было смешно. Водка кончилась, и все пили уже только самогон, и я спросил Саньку, зачем ему водка, если у него самогон такой отменный.
– А как же, – сказал Санька, удивив меня простотой и очевидностью своего ответа, – и енто, и енто.
– Аленка, – сказала Маша, – а ну-ка, подложи еще помидоров из кадушки, а то Илюша, я смотрю, стесняется.
Аленка опять вскочила, но уже не так поспешно, и положила в миску пять или шесть здоровенных красных помидорин того необыкновенного засола, который получался только у Маши, и поставила миску на стол рядом со мной.
И я вспомнил, какой вчера был прелестный спокойный вечер. Я приехал за молоком раньше обычного. И Аленка сказала мне, что Маши нет дома и что она сама пойдет доить корову. И я пошел смотреть, как она будет доить.
Аленка села на невысокий табурет возле коровы, не торопясь, по-хозяйски протерла коровье вымя влажным полотенцем, поставила простое оцинкованное ведро и так же, не спеша, начала доить. Струи молока зазвенели, но потом сделались глуше. И молоко стало пениться сильно.
И когда Аленка надоила, наверное, с четверть ведра, она отставила ведро в сторонку, покрыла его марлей, нацедила молока в кружку и протянула ее мне. Рука, в которой она держала кружку, подрагивала немного. И я с удивлением обнаружил, что и моя рука тоже дрожала.
Я стал пить парное молоко, а Аленка продолжала доить. Было все еще жарко, и на Аленке под ее легким летним платьицем, конечно же, ничего больше не было. И, как я ни старался не косить туда глазом, все-таки скосил, и Аленка это заметила и стала спокойнее и серьезнее.
– Мне нравится смотреть, как ты пьешь молоко, – сказала она.
– А мне просто нравится смотреть на тебя, – сказал я.
Корова переступила с места на место, и Аленка, подражая своей старшей сестре, крикнула: “Стоить, Зорька, стоить!”