Бросок на Прагу
Шрифт:
— Писем опять не было?
— Не было.
— Неужели что случилось с… — Борисов помял ноющие натертые руки, споткнулся: в последний миг побоялся произносить фамилию моряка — слова имеют вещий смысл. — Через две недели будем есть хряпу, — сообщил он.
— А семена откуда?
— У меня были хорошие лаковые полуботинки. На спиртовой подошве, парадные, для особых выходов — пустил их в дело.
— Обменял на семена?
— Считаю, что обменял выгодно.
— Какое сочное слово «хряпа»! Есть в нем что-то разбойное, из подворотни.
— А по-моему, оно пахнет
— Ка-ак? — Глаза у Светланы округлились, словно у девчонки. — Взамен убитой Бетти?
— Взамен, — кивнул Борисов, с трудом припоминая, кто же такая Бетти.
— Слониха, — угадав борисовский вопрос, сказала Светлана, — любимица детей. Пятнадцать лет прожила в зоопарке и погибла в сентябре во время бомбежки. Помнишь американские горки?
Он неуверенно приподнял плечи — помнил и не помнил одновременно. Наверное, это что-то высокое, железное, грохочущее, страшноватое, вызывающее радостный визг детей и нехорошую оторопь у взрослых: а вдруг кто-нибудь вылетит из гремящих тележек?
— Должен помнить! — Светлана настойчиво возвращала Борисова в прошлое. — На Петроградской стороне, в саду Госнардома. Ну! Горки проходили над зоопарком, прямо над клетками.
— Помню, — твердым голосом произнес Борисов.
Память избирательна. Иногда хранит нечто такое, что давным-давно надо выбросить на свалку, и очень бережно хранит, как иной управдом свои домовые книги, и напрочь избавляется от сведений, которые бывают нужны позарез. Вот странный механизм!
— В тот день, в сентябре, одна бомба развалила обезьяний питомник, вторая убила слониху Бетти. И вдребезги разнесла американские горки.
Борисов много раз читал о том, что природа не дала северным женщинам ярких красок — все на сближенных тонах, на «чуть-чуть»: чуть-чуть того цвета, чуть-чуть этого, все сглаженно, без всплесков и особой звонкости, но есть в этой неяркости огромная сила, что притягивает к себе, перешибает дыхание и вон как заставляет колотиться сердце. Сердце у него громко забилось.
— Интересно, сколько ударов может сделать сердце? — спросил он.
— Что-то непонятно…
— Маленькая математическая задача: сколько ударов отведено сердцу в жизни? На сколько оно, точнее, рассчитано?
— А-а-а, — Светлана рассмеялась, — очень много миллионов.
— А по-моему, — проговорил Борисов грустно, — этих миллионов не очень-то много. Когда умирает человек, что от него остается?
— Призрак. Дух.
— Нерастраченная энергия. — Борисов поглядел в окно, в котором никак не мог сгуститься вечер. — Белые ночи в этом году начались рано.
— Все в мире сдвинулось. Война!
— Тишина, как перед боем, — поугрюмев, заметил Борисов. — Нехорошая тишина. Никогда не знаешь, чем она закончится.
Борисов снова написал моряку — в пятый раз, — и в пятый раз моряк не ответил. Может, он действительно отправился в немецкий тыл, воюет за линией фронта, но в том, что моряк жив, Борисов был уверен. Если бы тот погиб, он бы почувствовал. Это всегда чувствуется — мертвый
Через несколько дней после огородных дел в жакт привезли торф, Борисов поспешил в контору — если привезли торф, то обязательно будут давать, и надо не проворонить этот момент.
По дороге он увидел, что недалеко, из разбитого проулка, вынырнул моряк, и Борисову сделалось радостно и тревожно — он словно бы испугался чего-то. Это был их морячок, Яковлев, — та же небрежная, словно бы развинченная, когда из сочленений выпадают гайки и болты, походка, характерный взмах рукой: кулак сжат, большой палец оттопырен, при всей развинченности и небрежности — аккуратная одежда. Подштопанная, зачиненная, отутюженная, словно бы моряк и не сидел в окопах.
— Яковле-ев! — выкрикнул Борисов по-детски тонко, громко и чуть было не сорвал голос. Выкрикнул снова: — Яковле-ев!
Моряк на крик даже не оглянулся. Борисов сделал несколько резких движений, стремясь догнать моряка, но тот шел, как крейсер, на всех парах, только на автомобиле можно настигнуть, и Борисов быстро сдал.
— Яковле-ев, — закричал он опять, цепляясь глазами за ладную собранную фигурку моряка — еще минута-две, и моряк исчезнет.
Ну хотя бы на секунду моряк замедлил шаг, хотя бы споткнулся, ан нет. Задохнувшись, Борисов остановился, взялся рукою за горло — показалось, что через глотку сейчас выскочит сердце, и если он не стиснет рукой шею, не перекроет выход, то останется без сердца. Забыв про свой поход, про жактовские заботы и торф, он повернул домой.
— Какое сегодня число? — спросил у Светланы.
— Семнадцатое мая. А что?
— Сегодня я видел моряка.
— Моряка? — Светлана улыбнулась чему-то загадочно, тихо. — А почему ты не привел его сюда?
— Он не захотел.
— К-как не захотел? — Борисову показалось, что Светлана даже сжалась, точно так же сжался Борисов, когда увидел моряка, вынырнувшего из разбитого проулка.
— Я ему кричал, голос сорвал, а он не обернулся.
— Может, это был не наш моряк?
— Он! И это вот, — Борисов сжал кулак, оттопырил большой палец и сделал резкое движение в воздухе, переводя палец, как на часах из положения «двенадцать» в положение «шесть», — это есть только у него.
— Это его. Точно, — подтвердила Светлана.
В блокадном городе не работали многие нужные для жизни человеческой хозяйства — телефон, трамвай, троллейбус, бани, но учреждения, которые, наверное, в первую очередь следовало бы закрыть на замок, работали исправно — например, архивы с их пыльными, тщательно оберегаемыми кладовыми, пункты по приему стеклотары — впрочем, за это Борисов не мог поручиться, загсы, где забывали делать отметки о смерти, но никогда не забывали шлепнуть в паспорт лиловую печать, если с человеком происходило что-то другое.