Бруски. Том 2
Шрифт:
— Ай да Павел! — с гордостью воскликнул Кирилл и вспомнил ночь в гостинице.
Кирилл, проснувшись от сдержанного стона, поднялся тогда с кровати и увидел — Павел лежал на постели, прикрыв голову подушкой, и стонал. Кирилл подошел к нему и, не зная, как его утешить, сказал:
— Паша. Давай выйдем. Заря уже на воле.
— А-а-а. Очень хорошо. Тяжело мне: Наташку вспомнил. Вот ведь как! Все время себя уговариваю: ты, мол, комсомолец, и страдать тебе нельзя. Не положено. А как останусь один — всего ломает, все тоскует во мне… и тяжело.
Осень сыпала мелкими брызгами.
— Гуси, — проговорил Павел и снова затосковал: полет гусей почему-то напомнил ему Наташу.
Как-то раз на многолюдном литературном вечере он слушал лектора. Высокий, со впалой грудью, с длинными руками, как шесты (как узнал потом Павел, — один из последних отпрысков старинного княжеского рода), он говорил серьезно и убедительно о том, что «любовь и всякая прочая штука — мещанский предрассудок», что «настоящего труженика эти и прочие причиндалы вовсе не интересуют».
Наташка, комсомолка с пышными растрепанными космами, ворвалась в жизнь Павла Якунина и опрокинула все доводы оратора со впалой грудью, с длинными, как шесты, руками… и погибла в один из дней, когда гуси собирались лететь на горячий юг.
Павел стоял на бугре, заросшем жирной лебедой, и долго смотрел вслед утопающим в сером небе гусям.
— Кирилл, — заговорил он, наконец, — ты не обижайся, мы все тебя за глаза так называем. Отпусти меня. Хочу летать.
И тогда Кирилл отпустил его в Ленинград — в школу летчиков. И вот теперь Павел летит «в дальнее плавание».
«Хорошо», — одобрил Кирилл, еще раз перечитав сообщение, и написал телеграмму: «Павел! Перед полетом обязательно побывай на заводе. Не забывай родной уголок. Кирилл Ждаркин».
Кирилл поднял голову. На пороге топтался Егор Куваев. Он выглядывал из-за двери и что-то выискивал.
— А-а-а, — сказал он, увидав Кирилла. — Доброе утречко, Кирилл Сенафонтыч, — затем прибито подошел к столу, вертя фуражку в руках, рассматривая ее. — Без твоего совета сделал. Хошь милуй, хошь казни.
— Что такое? Опять на горах?
— На горах, да не на тех. — Егор одернул новый серенький костюм и рассказал Кириллу о том, как «случайно» женился на Зинке. — На душу ведь замок не повесишь. Ну, вот и пришел… вроде благословение. Зинка говорит, ступай-ка, без его слова жить не буду с тобой.
— А чего ж благословлять, коль все на мази? Я что ж? Ты чего ж боишься? Насчет того дела?… Ну, ее давно простили.
— И насчет того дела… А оно есть и особо. Как она была ведь Ждаркина и прочее.
— А-а-а? Тебе это что… неприятно?
— Да нет. Я тебя хочу… ну, в гости… Понимаешь? Без тебя пиру нет.
— Приду, — выпалил Кирилл. — Непременно.
А как только Егор вышел из кабинета, у Кирилла «засосало» сердце.
«Ну, вот видишь… все устраивается… а тебя заело», — говорил он себе.
У Егора Куваева в новой — в три комнаты — квартире
Кирилл крепко выпил в этот вечер и, чтоб развеять свою тоску, сел в машину.
— Лупи куда глаза глядят, — сказал он шоферу, но тут же вспомнил, что это слова Богданова, сказал определенней: — Валяй на Широкий Буерак.
9
Длинная и устойчивая, как утюг, машина, подарок Кириллу от наркома тяжелой промышленности, режет прожекторами тьму, опрокидывает ее на обе стороны дороги и мчится через перевал, через тот самый, перевал, где когда-то шла оживленная торговля между Азией и Европой. Через этот перевал от царя Петра прискакал капитан Татищев. Было это, как утверждают историки, в те годы, когда Петр поставил Русь на дыбы, рассылая во все концы государства своих гонцов, отыскивая хлеб, уголь, медь, то есть все то, что нужно было ему, «дабы прорубить окно в Европу». Капитан Татищев «усмотрел местность около скалистых гор, где живут медведи и грызуны, похожие на крыс». Он стянул сюда два полка солдат и построил медеплавильный завод с домной, похожей на большой примус.
«И оным солдатам, — писал Татищев Петру, — хотя жалование дается каждый месяц порядочно и безволокитно, также провиант, однако многие бежали ныне на воровство на Волгу. И того ради я принужден был, которые пойманы, перевесить. И тем, которые подговаривают бежать, другое наказание учинить. И если не перестанут бегать, то жесче буду поступать».
«Перевесить» считалось легким наказанием. Тех, кого велено было «жесче» наказать, вскидывали на дыбу, вырывали им ноздри, живых зарывали в землю или замуровывали в стенах. Совсем недавно, когда сносили старый завод, нашли кости людей, когда-то замурованных в стенах.
«Вот гад», — подумал Кирилл, вспомнив, как Жарков приравнивал советскую эпоху к эпохе Петра Первого. Но и об этом Кирилл думал, лишь чтоб «задавить в себе несусветную тоску». И о чем бы он ни думал — о заводах ли, о прорывах ли, или о том, что надо заняться школами, надо построить новый стадион, а то старый мал, — о чем бы он ни думал, куда бы он себя ни «кидал», он всякий раз снова возвращался все к тому же: повидать бы Стешу, хотя бы издали, хотя бы одним глазом посмотреть на нее! Какая она стала? И неужели навсегда ушла?
Иногда ему казалось, что ему удастся не только повидать ее, не только поговорить с ней, но и примириться, вернуться обратно не одному, а с ней — со Стешей. И он даже рисовал себе — вот она сидит с ним рядом в машине, она, Стеша, родная и близкая. О чем они говорят? Да ни о чем. Они молчат, ибо все уже выговорено, высказано, выстрадано. Скорее бы домой — туда, в свои комнаты, в кабинет…
Машина неслась по извилистым дорогам, мягко шурша шинами. Навстречу мчался розовеющий день. Вот из серости утра — еле брезжит свет — вырвалась стая уток-крякв. Тяжелые, жирные и сытые, они со свистом попадали в болото.