Бруски. Том 2
Шрифт:
— Ба-а-а! — вырвалось тогда у Никиты Гурьянова. — Вот живем на фабрике под открытым небом. Да что те, пес, прорвало? — погрозился он в сухое, знойное небо и с этого дня заболел, как заболели и все.
Люди ходили по полям, топтались в улицах, лазали на сараи, всматривались в даль, ожидая тучки. Не шли тучи. И люди очумело слонялись из стороны в сторону, предлагая разные несуразицы. Епиха Чанцев придумал:
— С аэропланов поливать. А что, а что? — говорил он, сам себе не веря. — Взовьется и давай прыскать с небесей.
Митька
— Полог бы сделать. Собрать вон у баб юбки. На кой им их пес? Полог из них сшить и над полем развесить, чтобы жара не палила.
И люди почернели, носы у людей заострились, как у покойников, глаза тупо шарили в мглистом небе, а солнце все так же накаливало землю, рвало землю трещинами, глубокими, похожими на змеи.
— Ах, если бы готова была плотина на реке Алае, — со вздохом сожаления говорил Захар Катаев, но это была мечта столь же пустая, как мечта Епихи Чанцева об аэропланах, Митьки Спирина — о пологе.
«Гибнем», — решил Никита Гурьянов и с этого дня уже не ночевал дома: он жил около хлеба, как живет мать около сильно больного сына. Туда, в поле, Анчурка носила ему еду, там, в поле, в оврагах, она разыскивала его — запыленного, пересохшего. За эти дни Никита почти перестал говорить, он что-то лепетал — несвязное, невразумительное, и Анчурка боялась — он, Никита, рехнется, сойдет с ума, и неустанно следила за ним, стараясь вывести его из оцепенения.
— И чего ты себя изломал как? Государство у нас большое, помогут, ежели что, — раз сказала она.
Никита неожиданно весь взвился и гаркнул:
— Ты кто?… Баба, ай кто? Государство большое, помогут, ежели что. Не хлеб ведь горит… Душа горит, как в пекле. Честь горит. А она — государство большое, помогут, ежели что… С чем в Москву поеду? Фик покажу…
Да, Анчурка поняла — тут государство помочь не сможет. И она вспомнила себя, свои страдания в те дни, когда чума скосила ее кур — три тысячи кур… Да. Она тогда вот так же, как Никита, не находила себе места, вся почернела. Ей было стыдно людям смотреть в глаза.
— Не уберегла, — то и дело шептала она.
Она так же шептала и тогда, когда ей сообщили, что кур заразил чумой Плакущев. Об этом ей сообщил дедушка Катай. Он пришел на птичник. Птичник был уже побелен известью, но стоял пустой, без кур. Дедушка Катай еще издали заговорил:
— Анчурка… Нашли. Озорников-то. Чай, Плакущев, Илья Максимыч… Вот какой… Пес… А? Чего ты?
— А кур-то нет, — ответила Анчурка.
— Ну и что жа? Вот урожай соберем, еще разведем… А ты вот поешь-ка… Яблочков моченых я тебе принес… На-ка… — И дедушка выложил перед Анчуркой моченые яблоки.
— Ой, дедуня, дедуня! — Все говорили, дедушка Катай впадает уже в детство, а тут — вот он пришел. Пришел, чтобы утешить Анчурку в неутешном горе. И Анчурка присела рядом с ним, положила голову на его маленькое, сухое от старости плечо и заплакала тоненько-тоненько, как девчушка.
— Уж и не знай, что с тобой мне делать? На кулорт, что ль, хоть тебе поехать.
— Деда, милый, — тихонько всхлипывая, говорила Анчурка. — Лекарство от такой болезни еще не придумали.
И вдруг в эту самую секунду через высокую проволочную решетку полетели куры. Рыжие, черные, белые, серые — всех мастей и красок. Они летят потоком, ураганно, будто откуда-то с неба.
Анчурка приподнялась, крепко вцепилась в костлявое плечо деда Катая и, вся дрожа, точно от озноба, зашептала:
— Батюшки! С ума, с ума схожу… Деда… милый… С ума схожу. Чего это, деда?
Дед Катай сам опешил. Он протер глаза, шагнул к решетке и глухо проговорил:
— Постой-ка, может это я с ума-то схожу?
Но куры летели через решетку, взвихривались, падали во двор разноцветной массой, блестя на солнце золотистыми перьями, и двор огласился кудахтанием, пением петухов, а дед Катай — и откуда у него взялся такой голос — взревел:
— А-а-а! Я баил, я тебе, Анчурка, баил, народ все может… Вот и в кон мои слова.
И верно, в калитку ворвались во главе со Стешей Огневой колхозницы и с криком: «Анчурка! Чтобы рану твою залечить, мы каждая по паре кур от себя», — кинулись к Аннушке, обнимая, целуя ее — высокую, шагистую. И она, высокая, шагистая, казалось — самая грубая деревенская баба, вдруг присела в ногах у колхозниц и заплакала, протягивая к колхозницам руки:
— Подруженьки-и-и! Мамынька родная не делала мне такого добра-а-а.
Да, такое горе, как горе Никиты Гурьянова, может убить человека — это знала Анчурка Кудеярова по себе, но она уже верила в народ, в его силы, во что еще не верил Никита. И она пошла в народ. Она побывала у Захара Катаева, у деда Катая, у Епихи Чанцева, у Стеши. Где только она не побывала. Но ничего путного никто придумать не мог: не прикроешь же солнце собственной голичкой. А хлеба уже начало крутить. Зеленые до черноты перед этим, они завихрились, стали желтеть, и гибель их казалась неминуемой… если бы не дед Катай. Дед Катай, боясь, что Никита с горя-беды наложит на себя руки, стал неустанно преследовать его, рассказывая ему разные штучки и все на тему о недородах. Однажды он рассказал, как они во время суховея всем селом подняли иконы и отправились на гору Балбашиху, к Бездонному озеру.
— К какому такому озеру? — встрепенулся Никита.
— А там же озеро было. Бездонное прозывалось.
— Да ты… того… Тебе жарой башку не растопило? Да на горе Балбашихе и виду того нет.
— И виду того нет. А когда я мальчонкой был, озеро там существовало… Бездонное… Потом озеро это затянулось, гора его в утробу свою спрятала… Иди-ка, я те и следы покажу. — И повел Никиту на гору, показывая ему — и все больше стуча ногой — и центр озера и место падения вод из озера, с высокой скалы прямо в поля…