Бруски. Том 2
Шрифт:
Анчурка сидела за столом в новом платье, причесанная, то и дело прикрывая ладошкой рот, точно вытирая губы. И то, что она сидит, а не хлопочет, не понравилось Никите.
— Детка! — позвал он. Она поднялась, подошла к нему, и он глядит на нее снизу вверх, ибо на целую голову ниже ее. — Детка! Как там поросенок у нас? Ты его погуще смажь. Вообще, еды побольше. Ведь люди приедут не балясы точить, а подразнить и попить-поесть вообще. И большаки вот-вот подкатят. Племяш непременно хотел быть и Сивашев, Сергей Петрович. Не обманут? — обращается он к Нюрке.
— Думаю, нет.
— А ты помолодей, помолодей, детка.
И вот гости вваливаются в избу. При мерцающем свете лампы мелькают разгоряченные лица, и десятки рук тянутся к Никите, жмут, хлопают по спине, щупают на нем жирок.
— Ну, что, накопил?
— Там тебя, поди-ка, салом кормили?
— Теперь и Анчурке надо жирку нагнать, — то и дело слышатся голоса.
А Никита только ухмыляется, рассаживает гостей и тревожно посматривает в окно — ждет Кирилла Ждаркина и Сивашева на длинной и плотной машине. Вот вошла Стеша и села на первое место, под портрет Никиты.
«Ну, и хорошо. Валяй, сиди там. Вот племяш подскачет и вместе посидите», — говорит про себя Никита и снова тревожно посматривает в окно.
На стол уже двинулись яства. Вот жареный поросенок. Да какой там поросенок! Это же целая хрюшка. Она легла на стол, уткнув морду в скатерть. Лоб и спина у нее аппетитно поджарены. За свиньей потянулись широкие, как лещи, пирожки с мясом, с картошкой, с рисом. Валяй все на стол! Мечи! Вот и плошки с жареной бараниной, огурцы пузатые, караваи хлеба — взбитые, мягкие, вкусные. Вот и стаканы граненые, чашки расписные с цветочками, низенькие, неповоротливые, точно кургузые бабы. А у ног Никиты под столом стоит порядочная армия «боевых солдатиков»; Никита не двигается с места, придерживает их ногами, и со стороны кажется — ноги его прикованы под столом. А вот и Сивашев! Сергей Петрович. Секретарь Центрального Комитета партии. Он, входя в избу, нагнулся. Экий дядя выпер. В дверь не лезет. Он ездил по краю и, узнав о том, что Никита вернулся с курорта, решил побывать у него.
— Прошу! Прошу! — приглашает Никита. — Дорогого гостя! — и сразу принимает другой вид, норовит говорить так, как говорил там, на курорте, — по-городскому: — Прошу, пожалуйста, покорно — место первое выбирать, как мы все того желаем от чистого сердца и как вы есть главный глаз от партии.
Да. Но нет племяша… Вот кто-то еще подъехал. Входит. Нет, это Захар Катаев, а с ним еще кто-то тощенький, ручки беленькие, лицо чистое и улыбчивое. Что ж, Никита и им рад.
— Захар Вавилычу, милай. Садись, где хошь. Кто гость? Говори прямо.
— Арнольдов. Товарищ Арнольдов, — отвечает Захар. — Художник.
— Это ж какой?
— Портреты и всякие картины, значит, рисует.
— А-а-а. Люблю таких. — Никита хотел было кинуться к Арнольдову, но под столом загремели бутылки, и он снова замер на месте.
— Ну, как на курорте-то? — спрашивает Захар.
— Да вот первое, гляди на меня. Бороды нет. Обрили, стало быть. Раз. И отмыли меня там. Шестьдесят два года ржавчина на мне оседала. — Все смеются, а Никита добавляет: — Вот чего нам надо строить — дома такие, и всех старательных в годок раз туда посылать, чтобы жиру они накопили. Эх, да что там! — вдруг кричит он. — Что я раньше-то жил? Кошек дохлых обдирал. Знаете что: скот пусти — и тот ищет, где лучше корм, а ведь человек — с башкой рожден: его не проведешь.
Но люди
— Разговору бы надо влить. — И Захар смеется в кулак.
— Ага, — соглашается Никита и косо смотрит на Сивашева.
Сивашев, ничего не понимая, осматривается и протягивает через весь стол руку Стеше.
— Здравствуй, Стеша. Не заметил тебя. Читала? В «Правде» о твоей работе статья большая… и портрет.
— Читала, — хладнокровно и отрывисто отвечает Стеша.
Арнольдов смотрит на нее:
«Играет. Ходит размашисто — играет. Резко говорит — играет. Книжечку в грудном кармане носит — играет. Чем-то обижена? Крепко обижена… Но вот, вот — она настоящая». Стеша в это время повернулась к Анчурке и совсем просто о чем-то с той заговорила.
— Да-да. Разговору… разговору надобно. — И Никита снова смотрит на Сивашева. — Я о влаге. Влаги, говорю, надобно бы… как это — по программе или не по программе? Просвети нас. В голову вколоти, Сергей Петрович.
— А-а-а, — догадывается Сивашев и, налив водки в кружку, поднимает над собой и кричит: — Да я за вас керосин и то выпью, а не только эту влагу!..
И яства тронулись: пошли по порядку ломти свинины, захрустели сочные огурцы, зазвенели стаканы, медленно задвигались пузатые, неповоротливые чашки… и все ожило, заговорило, заклокотало…
— И еще я пью за здоровье нашего многоуважаемого, который является зорким глазком у нас в стране, за нашего старого друга, за товарища Сивашева, Сергея Петровича.
— И еще я пью за бездонного коммуниста — Захара Вавиловича Катаева.
— И еще я пью за супротивника свово — Епиху Чанцева.
— И еще я пью…
И стукались, гремели граненые стаканы, пузатые чашки.
А вот ударила русская «Барынька», и люди кинулись в пляс. Никита заулыбался. Он некоторое время смотрит на плясунов, но вот у него дрогнуло плечо, он перенес ногу через скамейку, и не успел он перекинуть вторую ногу, как пошла Анчурка. И куда только девались ее неуклюжесть, размашистый шаг! Она идет плавно, выставив ладони, плотно сложив их, поводит всем корпусом и, отбивая дробь, все наскакивает, наскакивает на «кавалеров».
— Эх, ты-ы, — вскрикнул Никита и пошел на Анчурку, выкидывая плясовые коленца, припевая.
Закряхтел пол под ударами ног, замигала лампа, густая пыль ударила в потолок, застлала окна, лица людей. А люди извиваются, прыгают, приседают, ухают, охают, обливаются потом, норовя переплясать друг друга, перепеть, показать свою удаль — одни уже загубленную, другие — еще молодецкую. Вон танцует пара — Гришка Звенкин и Нюрка. Нюрка раскраснелась. Она уже не в голубом, а в сером платье. Она отбивает дробь ногами и все налетает на Гришку, что-то кричит ему на ухо, а он хохочет громко, закинув голову назад. А вон за столом сидит Епиха Чанцев. Он не может плясать, но он рукой хлопает по столу и ложкой по блюду.
— Эва! Эва! — выкрикивает он.
Никита, еле дыша, сел за стол, а Анчурка — неугомонная — все еще носится, все еще поводит плечами, все еще наскакивает на своих кавалеров…
— За пляску ее полюбил, — шепчет Никита Арнольдову и сам верит этому, хотя пляшущей Анчурку видит впервые. — Увидел вот, как она в девках пляшет, и по любил. Ведь она какая была: выйдет, бывало, в кpyг, поведет плечом, окинет глазом — и ребята с ног валятся. Вот за то и любил.
— А теперь?