Бумажный домик
Шрифт:
В конце концов все же принимается самое простое решение. Мы пошлем немного денег. Но я думаю о словах Полины: «Я лично согласна остаться дома и уступить свое место». Какая семья согласится с этим наивным планом? Детям необходим «свежий воздух», зима была такой утомительной, наши дети стали такие бледные за эту вторую или третью четверть, несмотря на витамины и апельсиновый сок, и мы не поддерживаем их порыв, относим эту детскую отзывчивость к ребячествам и губим ее во имя того, чтобы у ребенка были круглые розовые щечки, а заодно и привычка свои потребности ставить всегда на первый план… Это называется «проявлять
Ад
У Альберты был трудный период в жизни. Она, чего с ней никогда не бывало прежде, стала вдруг упрямой и ленивой и начала тайком таскать небольшие суммы денег то у меня из кармана, то у Долорес и, наконец, из сумки временной прислуги. А потом дело приняло устрашающие размеры: исчезли купюры в тысячу франков и одна в пять тысяч. Одновременно мы узнали, что она регулярно опаздывает в школу и является туда в сопровождении полицейских (!); уверив их, что заблудилась, она приводит их с собой для подтверждения своего алиби. (В Париже она знает каждый закоулок и никогда не заблудится.)
Тревога наша возрастает. Я пытаюсь образумить виновную:
— Послушай меня, постарайся понять: Кристина, убирая нашу квартиру, зарабатывает пятьсот франков в час. Ты украла у нее тысячу франков, то есть два часа ее работы, ты понимаешь? А ведь два часа работы это очень долго!
— Да, но ты же ей все вернула, — упрямится она.
— Я вернула ей из тех денег, которые получила за свою работу. Это замкнутый круг.
— Да… Но так все же справедливее…
— Что справедливее?
— Что ты отдала мне свою работу…
— Да, если бы я отдала тебе ее сама, но ведь ты ее украла.
— А разве деньги — это всегда работа? Есть же люди, у которых полно денег, а они ничего не делают.
— Значит, у них есть так называемый капитал, когда деньги во что-то вложены, они сами работают за людей. Но это очень долго объяснять.
— О! Я все прекрасно понимаю! — говорит Альберта, на лице у нее появляется хитрая улыбка. — Вот у этих-то людей и надо красть, да?
Я в замешательстве. Внушать ребенку уважение к капиталу — такая задача как-то меня не вдохновляет, но с другой стороны, нельзя же, чтобы моя дочь превратилась в Мандрена [9] в юбке… Я уже подумываю, не обратиться ли мне к психологу или даже психоаналитику, как вдруг угрызения совести делают свое дело (интересно, каким таинственным образом?), и однажды утром, после пятинедельного бесстыдства, Альберта проявляет бурное раскаяние:
9
Мандрен — французский бандит (XVIII в.). Грабил только сборщиков налогов.
— Я не буду больше красть. Никогда! — И выкладывает мне на
— Да-да! Ты совершенно права…
— Но как ты поняла это, девочка моя?
— Вчера вечером, в постели, когда я ела шоколад — я всегда ем его в темноте, а то Полина сразу донесет, — и вот тогда, в темноте, я вдруг сказала себе: а теперь я в аду.
Ад! Но кто же рассказывал ей об аде? Я сама никогда не рисовала ей страшных картин загробной жизни, более того, я отлично помню, что не раз говорила детям: я уверена, рано или поздно всякая душа, очистившись, попадает в «обитель света и покоя».
— Знаешь, я не убеждена, что ад существует в том виде, в каком его обычно представляют. Ты вспомни, в Новом Завете Христос редко говорит об аде. Я не убеждена, что в аду есть хоть одна душа. Во всяком случае, детей там нет наверняка…
Альберта все еще в сомнении. Это столь скрытная и пылкая натура, что, возможно, ей просто самой хочется, чтобы ад существовал.
— Было темно, понимаешь, Полине я ничего сказать не могла, и я боялась, что найдут обезьянку, папку и все остальное, что я спрятала за холодильником…
Конечно, из-за одиночества и постоянных мыслей о грехе у чувствительного ребенка может возникнуть интуитивное предчувствие зла и даже ада. Альберта, конечно, единственная из моих детей, которая на это способна.
Тревожиться мне из-за этого? Или радоваться? Мне настолько отвратительно такое понимание «греховности», когда зло мыслится неустранимым свойством мироздания, а не продуктом человеческой воли, что я, возможно, впадаю в чрезмерный оптимизм?
Однако живой ум Альберты, кажется, уже сам отбросил эту мрачную перспективу.
— Но ты все вернула Долорес и Кристине, да?
— Да.
— Значит, если я отдала тебе все, что я купила на их деньги, а ты им эти деньги вернула, получается так, словно все, что я тебе отдала, ты купила на свои собственные деньги? И значит, я вроде бы и не крала?
Эти рассуждения представляются мне сомнительными. Но она так мучилась угрызениями совести и теперь так счастлива от них освободиться, что у меня не хватает духа настаивать на своем:
— В каком-то смысле… Но я хочу тебе заметить, что у меня нет привычки тратить деньги на заводных обезьянок и пластмассовых бабочек.
— Они тебе не нравятся?
— Дело не в этом.
— Если они тебе не нужны, ты можешь спрятать их до Рождества. А на Рождество подарить их мне, и они вправду станут моими.
Спустя минуту:
— И ты даже сэкономишь.
Еще через какое-то время:
— Знаешь, я правда больше красть не буду, — говорит она, глядя на меня своими голубыми, такими честными глазами. И ее подвижное личико вновь преображается, светлеет. — А все-таки, если бы ты только знала, как это потрясающе: идти ранним утром по незнакомым улицам и покупать себе все, что захочется!