Бумажный домик
Шрифт:
Даниэль:
— И все-таки, что ты там ни говори, а Сара действует тебе на нервы.
— Я и не отрицаю: конечно, действует. Но чем чаще я буду это повторять, тем больше буду раздражаться, поэтому я предпочитаю думать о чем-нибудь другом: например, о том, что она несчастна, что в глубине души она прекрасный человек…
«Глубина ее души» кажется мне сегодня чуть менее прекрасной. Даниэль, наверно, это чувствует.
— Метод Куэ, — иронизирует он.
Может быть, в другое время я бы и смогла ему ответить, но сейчас я в самом деле не в форме.
— Да нет же…
Даниэль, горячо:
— А я считаю, что если ты из принципа ведешь себя так, словно все люди на свете очень милы и ты всех их любишь, это чистое лицемерие и от этого страдают твои истинные чувства. Я считаю, что это просто неестественно. Надо, чтобы было видно, что ты на самом
— Только не всегда то, что чувствуешь, — правда, — отвечаю я вяло.
Его удивление немножко вдохновляет меня.
— Ну например, когда я работаю, а кто-то из детей отвлекает меня, мной овладевает нетерпение, моя работа кажется мне гораздо более важной, чем ребенок, но если я покажу это, он решит, что я чувствую так всегда, хотя на самом деле я не смогла бы ни работать, ни даже думать, если бы мой ребенок был в опасности.
— Да, возможно, — соглашается он. — Ну а с чужими, с людьми, тебе безразличными?
— Совершенно то же самое. Если они, например, окажутся в опасности или нам удастся по-настоящему понять их, они сразу перестанут быть для нас чужими и безразличными. И если ты доброжелателен и стараешься увидеть в них самое лучшее, то никакого лицемерия тут нет, просто ты исходишь из того, что знаешь и во что веришь, а не из того, что чувствуешь.
Я прекрасно понимаю, что сегодня мне вряд ли удастся его убедить. В наше время к инстинкту, к стихийности принято относиться с почтением, как к силе раскрепощающей и даже созидательной, — у меня же всегда вызывает протест, когда нечто непрочное и субъективное возводится в ранг высшей, неоспоримой истины.
— Если ты думаешь одно, а чувствуешь другое…
— Вернее, не всегда чувствуешь то, что думаешь. Во всяком случае, не всегда с одинаковой силой. Ты любишь кого-то, но увлекаешься игрой в шары и уже не чувствуешь, что любишь его. Ты узнаешь, что этот человек только что попал под машину, тебе уже некого любить. Но ты чувствуешь, что еще сильнее любишь его. Разве это означает, что в те минуты, когда ты любишь его меньше, ты должен быть с ним холоден и груб? Плохое воспитание вовсе не свидетельствует об искренности.
— Так же, как и хорошее, — замечает Даниэль, надо признать, довольно кстати.
Нет. Конечно, нет. Да разве только в этом дело? Не только. А как объяснить?
Даниэль, опять с серьезностью, которая мне в нем так нравится:
— Если ты чувствуешь одно, а думаешь другое, почему ты так уверена, что ты думаешь правильно?
Вопрос правомочный, но как некстати. Все дело в том, что повседневная жизнь христианина — это жизнь двойная. Краски, радость, веселье, убеждения, порывы, и вдруг пустота — нет, не сомнение, во всяком случае, еще не сомнение…
Политическая борьба рождает отчаяние, дружба разочаровывает, работа становится непосильным грузом, материнские радости — изнурительными обязанностями. «Кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет.» Жизнь была озарена благодатью, и вот благодать ушла, и жизни тоже не осталось. Одно уныние.
Внезапно пустыню освещает мысль: хвала Богу за то, что у нас есть жизнь, в которой, не будь его, не было бы ничего.
Еще один путь
Можно еще одним путем выкарабкаться из этой пустоты: с помощью чувства юмора. Вспоминаю, каким ужасным было мое возвращение домой после довольно долгой отлучки: двести (или около того) бутылок, загромоздивших кухню, полотенце для лица, которым в мое отсутствие начищали медные предметы, ванная, словно покрытая каким-то черным лаком (такое впечатление, что неизвестные, моющиеся в ней, работают все на асфальтоукладчике), разгуливает голубь, который выздоровел окончательно, ворох счетов и предупреждений от судебного исполнителя, — и глядя на это, совсем не хотелось улыбаться. Был понедельник, утро. Я уезжала на Пасху к своей сестре Микетт: сверкающий паркет, аккуратные стопки белья в шкафах, безупречно воспитанные и вместе с тем очаровательные дети. Должно быть, лицезрение такого совершенства испортило мне зрение. Наша несостоятельность вдруг точно ослепила меня.
Я потеряла чувство юмора.
Понедельник прошел в мрачном унынии. Жак разделяет со мной тяжкую задачу — перемыть всю скопившуюся посуду — и горячо одобряет мои монологи, исполненные пессимизма. Опять не уплачены в срок налоги, зубные врачи теряют терпение,
Пристроившись на уголке кухонного стола, мы распиваем бутылку пива, не без удовлетворения представляя масштабы грозящей нам катастрофы: кто это написал поэму о землетрясении в Лиссабоне? Однако чувство юмора ко мне еще не вернулось.
Вторник начинается в том же мраке. Постели остаются неубранными. Близок конец света. Дети получают на завтрак бутерброды с чаем вместо шоколадных галет, которыми я обычно потакаю их гурманству и собственной лени. Недовольство. Полина объявляет, что потеряла во время каникул в лагере часы: гнетущее молчание. На обед я открою консервы. Я не стану благодарить Симона, приславшего мне свою книгу, пусть обижается. Полина чувствует, откуда ветер дует.
— Не буду чистить зубы, — заявляет она.
— Что ж, тем хуже для тебя.
Обескураженная, она уходит в школу молча, без песенки.
Несу белье в прачечную. В последний раз. Прислуга не является. Наплевать. На ужин жарю перемороженную рыбу. Никто не протестует. Весь дом тускнеет, мрачнеет, как растение без воды. Альберта набрасывается на Черни с отчаянной решимостью.
Среда, я присаживаюсь на кровать к Даниэлю: обритый наголо, без своей роскошной шевелюры, он стал похож на римского легионера. Сколько еще все это безобразие будет продолжаться? Я требую, чтобы из прихожей убрали одежду. И кто это без конца трезвонит в Марсель? Если вы думаете, что я оплачиваю телефонные счета не глядя, вы ошибаетесь! Что делается в ванной, почему постоянно исчезают мои расчески и зубные щетки, а теперь еще и зонтик? Даниэль, хороший сын, бормочет что-то нечленораздельное и успокаивающее. Он понимает, что я не в себе. Может, я хочу закурить сигарету? Или он приготовит мне чашку чая? (У него в комнате спиртовка, и он регулярно засоряет раковину, выливая туда заварку.) Но я не уступлю. Сегодня не будет никакой праздной болтовни и непринужденных бесед о сравнительных достоинствах детективных романов. Я настроена серьезно! Вторая половина дня. Около трех я отрываюсь от рукописи, которую читала с горькой радостью исполняемого долга (единственный вид радости, который эта рукопись может подарить), выхожу в наш узкий коридор и тут же, прямо у своей комнаты, сталкиваюсь с незнакомым мужчиной, следующим из туалета. Человек как человек, таких на улице встречаешь на каждом шагу, лет двадцати пяти, в галстуке, темном костюме… Посторонившись, он с вежливым безразличием пропускает меня, точно мы встретились в кафе или на вокзале. «Простите, мадам…» Я в полном изумлении смотрю ему вслед: он спокойно направляется к входной двери, открывает ее и исчезает. Так, значит, он вошел только для того, чтобы воспользоваться нашим туалетом?
Я стою в коридоре, не в силах сдвинуться с места, и умираю от безумного раскрепощающего смеха. Каким респектабельным выглядел этот посетитель, как непринужденно он воспользовался для своих нужд моей квартирой, ну точь-в-точь прохожий на улице, зашедший в общественный туалет, — это не просто возмутительно, это черт знает что такое. Когда я перестаю наконец смеяться, я понимаю, что ко мне вернулось чувство юмора.
Вечером приходит Даниэль, и мы вместе пытаемся вычислить, кто этот таинственный незнакомец. «Это не Жан-Мишель? И не Ришар? А может быть…» Нет, мы не можем догадаться. Как бы там ни было, сегодня вечером я приготовлю эскалопы по-милански, чтобы отпраздновать возвращение своего чувства юмора. Этот респектабельный молодой человек, уж не ангел ли он?