Бумажный домик
Шрифт:
Сейчас она скажет: «Почему вы стали писать?» А потом: «Кто из писателей оказал на вас влияние?» А потом: «Что вы хотели сказать вашей первой, третьей, десятой книгой?..»
Я героически борюсь с дремотой, я силой заставляю свои глаза, которые угрюмо косят в сторону и часто мигают, задержаться на довольно миловидном личике и вполне изящной фигурке, взглянуть в эти живо поблескивающие глаза, на эту сидящую передо мной женщину, словно отрицающую самое себя и как бы подчеркивающую всем своим видом, что она лишь некая принадлежность обстановки и если и сидит здесь, на нашей дрейфующей кровати, в окружении бумажных масок, несколько ошарашенная всей этой пестротой, — то чисто символически, а вот ее круглые очки и блокнот, который
Я пытаюсь представить ее маленькой девочкой: очки, серьезный вид. Возможно, мы читали с ней одни и те же стихи. Но сегодня она мне все равно несимпатична. Горючее кончилось. Я чувствую себя лентяйкой, и меня подмывает удариться в мистификацию. Мне хочется рассказать ей, что я больше всего на свете люблю копченое сало, сейчас пишу детектив, а мой любимый писатель — Поль Феваль. Но этого делать нельзя. Нельзя, потому что ни одна такая выходка не проходит даром, каждое слово камнем повисает на шее, и ты снова окажешься в тюремной камере, с той лишь разницей, что она будет немножко другой и, пожалуй, чуть потеснее. Потому что люди не хотят понять, что можно быть серьезным, не принимая себя всерьез, потому что слов на ветер не бросают, а нужных слов не подберешь, потому что… И есть лишь один выход — терпение, чистосердечие и симпатия, сегодня эта симпатия мне дается нелегко, через силу. Что бы сказал Даниэль, увидев мою вымученную улыбку и то, с каким трудом мне удается выдавить из себя вопрос об имени моей гостьи?
— Габриэлла, — отвечает она и слегка пожимает своими узенькими плечиками. — Почему вы пишете?
— В первый раз мне захотелось писать, когда я прочла рассказ, который мне не понравился. Мне было девять лет. Кажется, он был напечатан в «Неделе Сюзетты» и назывался «Алмаз из Сингапура». Английские ученые отправляются в Индию в поисках бесценного алмаза — он украшает изваяние таинственного Будды, скрытое в какой-то пещере. Проводник, «лживый туземец» и «фанатик», предает их, и им предстоит пройти через множество страшных испытаний (они брошены на съедение крокодилам, но в последний момент их спасает благородный молодой индус; они блуждают в джунглях, и предатель подсыпает отраву в карри — это для местного колорита, — но они снова спасены, а маленький преданный бой, их спаситель, умирает, съев большую часть рокового карри, и т. д.), прежде чем, наказав предателя, они вернутся с алмазом в Англию и, разумеется, принесут его в дар Британскому музею. А мне нравился этот предатель. Я считала, что автор рассказа ошибается, называя его «лжецом» и «фанатиком». Мне казалось, что этот человек был совершенно прав, когда путал карты англичанам (которым вообще куда лучше было бы сидеть дома) и защищал своего «идола». И я решила, что автор исказил факты, словно речь и в самом деле шла о подлинной истории (впрочем, все истории в известном смысле подлинные). Лакдар Мокри (я до сих пор помню его диковинное имя) на самом деле не был ни трусом, ни обманщиком. Он был красив, возможно, немного диковат и должен был в конце концов восторжествовать. Он выкрадет алмаз из Британского музея, а англичан постигнет таинственный рок, один за другим они умрут, проклятые Тутанхамоном (мои представления о восточной экзотике были весьма туманны).
Потом, глубоко потрясенная тем умственным усилием, которое потребовалось от меня, чтобы реабилитировать героя, я в него влюбилась. Я думала о нем по вечерам перед сном. Я шептала его имя как заклинание. Я представляла себе темноволосого красавца, который склоняется ко мне и слегка гортанным голосом благодарит за то, что я так хорошо поняла его душу.
Габриэлла Ленуар поправила очки на носу (у нее маленький хорошенький носик, даже несколько фривольный для ее серьезного лица) и безапелляционно заявила:
— Это анекдот.
— Да?
— Да.
— У меня нет любимых писателей. У меня есть
— И это анекдот, — объявляет Габриэлла Ленуар.
— Да?
— Да.
Мне нравится фамилия Ленуар. Такую фамилию придумал Мариус Козетте, когда увидел ее впервые и еще не был в нее влюблен. Мсье Леблан — Жан Вальжан, а мадемуазель Ленуар — Козетта. Я очень долго жила среди этих персонажей Виктора Гюго.
— Во всяком случае, влиянием это никак не назовешь.
— А что такое влияние? Страничка, фраза, второстепенный персонаж, который заставляет вас задуматься?
— Нет. Все это я называю анекдотами.
До чего же она строга сама к себе, эта Габриэлла. Правда, она не стягивает волосы в пучок, потому что она молодая, современная женщина двадцати восьми лет, работающая в современных газетах, на радио, на телевидении, но ее совершенно безупречная прическа, скромное облегающее платье, даже то, как она держится, — все говорит о том, что она никогда не расслабляется, всегда начеку, что она живет среди чуждых, почти враждебных ей людей и что на всякую там экстравагантность, богему, экзотику ее не купишь, с ней это не пройдет, с нее как с гуся вода; она бывает у писателей, у художников, но там сразу берет быка за рога, ставит вопрос ребром, хочет постичь самую суть творчества. Но где она, эта суть творчества, и существует ли она вообще? А может, творчество охватывает все, присутствует во всем, разбухает как на дрожжах, принимает чудовищные размеры, великое и ничтожное — оно как джунгли, где мы блуждаем без компаса? Скорее всего, мы обе правы. Не знаю, какие слова я должна ей сказать. А возможно, сказать их мне не под силу.
— Габриэлла, расскажите мне о себе. Может быть, потом мы с вами к чему-нибудь придем.
Она улыбается как-то странно, рот с одной стороны кривится, но улыбка довольно милая, в ней и ирония, и затаенная горечь, и бесшабашная отвага.
— О! Я… Что обо мне говорить! Я интеллектуалка.
Как хорошо, что она решилась это сказать. Да, для того чтобы сказать такое, действительно нужна смелость, я знаю это с тех самых пор, как обнаружила — и рассказываю ей, — что
Писатели стыдятся своей профессии
Литературно-политическое сборище. Иду туда, словно кидаюсь головой вперед в холодную воду.
— Ваш круг знакомств? Вы собираетесь выступить? Знакомы ли вы с издательской работой? Наконец, что вы умеете делать?
— Я?.. Ничего.
— Ах вот как. Тогда идеологическая комиссия.
Там я встречаюсь с очень симпатичными писателями. Возможно, они так же, как я, ничего не умеют делать, но хорошо это скрывают.
— …вот мы, писатели, — говорит кто-то.
— О! Нет! Только не писатели! Скажите лучше как-нибудь по-другому, труженики пера, например.
— Почему? — (Я.)
— Надо спустить эту профессию с небес на землю.
— А я вовсе не нахожу, что мы на небесах. Писатель, интеллектуал, как правило, для людей козел отпущения. Как и все прочие интеллектуалы. Тут, по-моему, вполне уместно процитировать «Фигаро»: «Если бы генеральных директоров подбирали исходя из требований, предъявляемых к интеллектуалам (бескорыстие, принципиальность, непогрешимость), то с кандидатами было бы туго».