Бумажный домик
Шрифт:
— Может, и добрый, и злой одновременно, — отвечает Тереза; она начитанная девочка и давно привыкла к двойственности человеческой натуры.
— Правильно. Он был двулик. И опять-таки никто так и не узнал, добрый он был или злой. Его прозвали двуликий Оскар.
Так родился Оскар и бесконечная хроника, которая длится уже четыре года. Всякий раз, когда мы собираемся вместе, мои племянницы, мои дети и я, хроника обогащается новыми эпизодами. Иногда мы возвращаемся в прошлое и обнаруживаем доселе неизвестные нам гнусные поступки Оскара. В другой раз мы переносимся в будущее и узнаем, что Оскар стал отшельником (но не лукавит ли он?) и в стенах австрийского монастыря нашел своих потерянных детей, Хильдегарду и Ильдефонса. Все бесконечные приключения Оскара отдают чудовищно дурным вкусом. Если его происхождение — плагиат из Мериме, то детские годы проходят под знаком Гектора Мало, Рультабиля и Андерсена — в четырехлетнем возрасте он лишился своих родителей: катание на санях закончилось
— Похищение состоялось 4 мая 1904 года, во время генеральной репетиции.
— А что такое генеральная репетиция? — спрашивает Тереза.
Я объясняю. Отступления меня никогда не страшили.
Остановиться, раз уж я начала, мне очень трудно, но у кого хватит терпения выслушать до конца эту эпопею, конца которой нет? А мое терпение неистощимо. Этим летом, когда сломался телевизор, перед семью внимательными личиками я вдохновенно продолжала моего Оскара, его таинственные, преступные, комические и душераздирающие приключения. У меня не было ни плана, ни цели, меня направляли лишь вопросы, замечания, трепет этой аудитории. Я заставляла смеяться и даже плакать. Я чувствовала, что прекрасно справляюсь со своей задачей.
Я сказала Жаку:
— Когда-нибудь, когда я стану старушкой, когда у меня будет больше опыта, когда я наберусь храбрости — я попробую написать огромный роман в тысячу страниц с тысячей персонажей, которые будут делать все что захотят.
— А почему тебе не написать его сейчас? — спросил он.
— Пока побаиваюсь.
— Не смеешь?
— Не смею.
Я не смею быть такой серьезной, какая я на самом деле. Не смею быть такой несерьезной, какая я на самом деле. Не смею молиться сколько хочу, петь сколько хочу, сердиться сколько хочу, посылать людей к черту сколько хочу, любить людей сколько хочу, писать так вдохновенно и с таким дурным вкусом как хочу, с такой же наивностью и столько страниц сколько хочу. Когда я настроена оптимистически, я говорю себе: пока еще не смею. В конце концов, мне нет и сорока.
А почему, собственно говоря, я не смею? Хочу быть справедливой, хочу взвешивать свои слова, все принимать в расчет, хочу веры, справедливости, красоты — но если бы я получила их сполна, мне не надо было бы их хотеть. Тогда не стало бы больше анекдотов. И любая мелочь оказалась бы достойной войти в анналы мировой истории, и похождениями Оскара Брика — или Блека — я бы сказала все то, что даже боюсь попытаться сказать.
Мадам Жозетт рассказывает:
— Брак работал рядом с Ван Донгеном. В какой-то момент Брак ему говорит: «Дай мне твой ластик». Ван Донген отвечает: «А что такое ластик?»
Мадам Жозетт усматривает в этих словах гордыню. А я — смирение.
— Он считал себя безупречным.
— Он принимал свое несовершенство как часть мирового порядка.
А может, это одно и то же? Но я-то пока еще держусь за ластик.
Авторы и манускрипты
Как писатель я размышляю над своей профессией. Как читатель я оказываюсь по другую сторону баррикад. И чувствую себя там неуютно.
Я уже упоминала о некой пожилой даме, которая преследовала меня по ночам телефонными звонками, нарушая мой первый сон, и попрекала
— Вы ведь Франсуаза Малле-Жорис?
— Да, мадам.
— А-а! — И не прибавив больше ни слова, она беззастенчиво и бесцеремонно уставилась на меня и разглядывала, не торопясь, со знанием дела, с головы (в тот день, как назло, сильно взлохмаченной) до ног. Тогда меня это просто взбесило. Навязчивый антиквар со своей «молодой протеже» выбрали к тому же очень неудачный момент. Работы невпроворот, вслед за Полиной Альберта заболела «коклюшем в ослабленной форме», столь утомительным для родителей; моя книга не подвигалась, зато росла гора рукописей и счетов у моей кровати. Телефон звонил беспрестанно (каждый второй звонок — антиквар, которому я отвечала тоненьким голоском, что мамы дома нет). А потом он атаковал меня пневматической почтой, с каждым письмом становясь все настойчивее и трагичнее. Он умолял меня, заклинал: только час! Всего один час! Для него это вопрос первостепенной важности. Подчеркнуто красным, два раза. Он прислал мне гортензии.
Мне стало стыдно. Обычно я не так уж недоступна. И охотно принимаю авторов. Седовласый русский старец неоднократно излагал мне свои религиозные воззрения, вдохновленные учением Каодай. Армянский философ прочел мне бесконечный полемический трактат, который я объявила значительным, ни слова в нем не поняв. Друзья Даниэля считают своим долгом показывать мне свои первые опыты, и коль скоро общеизвестно, что во Франции все начинается с литературы, я не могу отказать себе в удовольствии прочесть их. Из чистого любопытства я порой отвечаю на письма, авторы которых пишут мне на листках из тетради в клеточку, что имеют сообщить нечто очень важное. Один юный марксист многому научил меня: мы неоднократно обменивались письмами на философские темы. Девушка из Ардеша спрашивала у меня рецепты приворотного зелья — она была безнадежно влюблена. Деревенские священники писали мне прелестные письма об известных с древности целебных свойствах растений и об альпинизме. Миссионеры просили прислать книги. Один сумасшедший, который считал, что его преследует комиссар полиции, взывал о помощи.
Мы с веселым недоумением переглядывались с Изабеллой — приятельницей, которая иногда помогает мне как секретарша.
— Отвечаем?
Изабелла — сама доброта, она преисполнена кроткой жалости:
— Это займет у нас так мало времени…
Мы отвечали. Порой из-за столь разношерстной корреспонденции я начинала чувствовать себя не писателем, а заправской пифией. А может, на склоне лет мне вообще удастся сменить профессию? Не знак ли это? Как-то раз ко мне явилась дама. Само собой разумеется, дело ее было «первостепенной важности». И изложить его она могла только с глазу на глаз.
— Вы должны мне помочь.
— С радостью, если только смогу…
— Так вот. Все это выглядит довольно глупо, но… видите ли, мне очень скучно.
— А-а!
Это все, что я смогла ответить. И не без раздражения. Я что, театральное агентство или цирк? Дама как дама, лет тридцати пяти, одета элегантно, сочла своим долгом объяснить мне, что скучает она (а иначе, само собой разумеется, она никогда бы не решилась меня побеспокоить) не в обычном смысле этого слова. Так скучали разве что в XVII столетии. До сих пор ничто, абсолютно ничто не могло ее избавить от этой скуки. И вот, попав случайно на одну из моих лекций, которую я читала в благотворительных целях, она вбила себе в голову, что одна только я и могу ей помочь. Она ждала окончательного приговора из моих уст. И впрямь пифия.
— …Я подумала, у нее ведь четверо детей, они, наверно, так ей надоедают…
— Да нет же, нет.
— И потом, вы сказали, что читаете много рукописей, вот уж, наверно, тощища…
— Да нет же, нет.
— …Значит, вам известен какой-то способ, секрет…
А почему не колдовской напиток? Ну что ж, всякий труд почетен. Я расспросила даму. Этот парадоксальный случай даже увлек меня. В деньгах она не нуждалась, муж ее «устраивал», дети «в добром здравии», и сама она была человеком «вполне культурным»… Ей хотелось бы найти себе какое-то занятие, но только чтобы никакой религии и политики. Искусство ее не привлекает. К благотворительности она испытывает отвращение: дети ее утомляют, подростки пугают, старики ей противны. Никакой специальности у нее нет, да и склонности к какой-нибудь профессии тоже. Деньги зарабатывать не нужно. Признаюсь, столь полное отсутствие интересов заинтриговало меня. Пагубных пристрастий у нее тоже не было. Мы встретились с ней несколько раз, а потом она, как видно, во мне разочаровалась.