Бумажный домик
Шрифт:
— Хоть время как-то убила, и на том спасибо, — мрачно сказала она на прощание.
Но пока она «убивала» свое время (на эти пустые, бесплодные встречи, раскрывая передо мной мрачную пропасть небытия, в которой она томилась, но томилась почти без боли, без страдания, и этим «почти» была жива ее душа, как бесцветная водная гладь оживает, тронутая рябью), я свое просто-напросто теряла, хотя в какую-то минуту действительно почувствовала к ней интерес как к редкому экземпляру, как к какому-нибудь невыразительному минералу, тусклому и мертвому, но о котором известно, что он один из миллиона такой тусклый и мертвый.
Так почему тогда не старый антиквар? Почему мы вдруг прячемся от мира, от людей и начинаем противиться
— Я был совершенно уверен, что ты с ними встретишься, — говорит Жак многозначительно.
— Это почему?
— О!.. Отказывать в чем-нибудь — это на тебя не похоже, — отвечает он, орудуя кистью.
Может быть, это на меня и не похоже, но беда в том, что мы очень редко бываем похожи на самих себя.
Я иду на встречу с таким чувством, словно к моему горлу приставили нож. Иду в тоске, предвкушая свидание с людьми, которые наверняка будут утомительны и банальны, придется делать вид, что слушаешь, понимаешь, ты их неизбежно разочаруешь, и эти «почитатели», которые к тому времени станут тебе почти симпатичны, в конце концов на тебя же еще и разозлятся.
На первый взгляд антиквар выглядит еще хуже, чем я предполагала. Лет семидесяти, никак не меньше, он, как и все те, кто сделал себе косметическую подтяжку, смахивает на младенца монголоидного типа. Но он ее сделал, как видно, давно. Его сухая и чересчур тонкая кожа немного морщинится на лбу и собирается в мешочки под глазами… «Надо его снова подновить», — сказала бы Полина. Перстень с печаткой на левой руке, галстук в горошек, он непрестанно улыбается, обнажая зубы и откидывая назад голову, точно политический деятель, который вынужден, как автомат, излучать приветливость и жизнелюбие. На самом деле в нем как бы уживаются сразу два человека, они-то и спорят за место на авансцене, чередуясь самым удивительным образом: жеманная старая дева из хорошей семьи, которая жаждет интересных знакомств и втайне, конечно же, пишет стихи, и продажный политикан-ловкач, которого «не проведешь» и который верит, что все на свете покупается. Два этих персонажа сменяют друг друга с такой быстротой, что начинает кружиться голова.
— Я так мечтал с вами встретиться! У нас столько общего! Родные души! Но мне кажется, мы уже встречались с вами у… на коктейле в честь… — (Тут переход от старой девы к политикану выражается в улыбке, которая из кокетливой становится жизнерадостной, и в голосе, который спускается
— Пантеона, — говорю я машинально.
— Да, да, возле Пантеона. — (Голос становится выше, улыбка переходит в оскал.) — Прелестный район! Молодежь, богема, кстати, я ведь сам, я, кажется, говорил вам об этом, тоже пописываю. Нет, нет, я не писатель, это слишком громко сказано, веду в «Ле куррье норман», в «Ла газетт де Бирн-Личтли», это швейцарская газета, отдел литературной критики, стараюсь осветить, стараюсь показать… стишками тоже грешу, а в основном интервью, работаю под Сент-Бёва — ха-ха! Только очень-очень провинциального, все это просто рукоделие, для посвященных, для маленького кружка Вердюренов. Ха-ха-ха!
И снова ему удается с виртуозностью примадонны преобразовать свой смех из жеманного в вульгарный и спустить его на октаву ниже посредством ряда нюансов: милая ирония по поводу собственной эрудиции (сопрано), намек на взаимопонимание (средний регистр), уверенность: мы с ним поладим, уж он сумеет об этом позаботиться (баритон, бас) — «кстати, могу вам сообщить, что вас там (в Бирн-Личтли?) читают и очень ценят. Сейчас я как раз готовлю две статьи о вас, где уничтожаю, в буквальном смысле слова уничтожаю других писательниц. Для меня вы — мужчина, настоящий мужчина!» (Снова взлет к сопрано.)
Я помню, с чем пожаловал ко мне этот господин, и подобное заявление меня настораживает. Я уже начинаю подумывать, не ослышалась ли я и не идет ли речь о протеже мужского рода.
— И я говорю об этом! Пишу об этом! Я один из ваших самых рьяных почитателей. В моей следующей статье о вас — целая страница — шесть колонок, я защищаю вас, полемизируя с теми, кто ставит Франсуазу Саган выше как стилиста, хотя все согласны, что ей не хватает вашего воображения. Ах, я их разделал в пух и прах, вы увидите!
— Очень мило с вашей стороны, — говорю я на одном дыхании, потрясенная тем, что оказываюсь в долгу у человека, у которого никогда ничего не просила.
— Будьте спокойны, — продолжает политикан, — у вас есть свои приверженцы, к которым я причисляю и себя. Маленькая фаланга преданных друзей может иногда поддержать писателя лучше, чем…
В ту самую минуту, когда я уже готова сказать этому «преданному другу» какую-нибудь грубость, мой взгляд случайно падает на его ботинки (изношенные, но старательно начищенные до блеска), а потом скользит по темно-синим брюкам — они блестят на складке, которую, должно быть, он заглаживает сам. Кокетливо зауженный пиджак и галстук в виде шнурка от ботинок предстают передо мной уже в другом свете. Как видно, на антиквариате сейчас не очень-то разживешься. Я даю себе слово есть поменьше. И вот наконец к нам присоединяется Доминика. Я представляла ее себе совершенно другой. Хрупкая девушка, бледная, с огромными глазами-незабудками, которые напоминают мне Лиллиан Гиш из «Сломанной лилии». Но когда эта лилия открывает рот, оттуда внезапно вырывается сочный голос парижского таксиста. И в самом деле две шкатулки с сюрпризом.
— Ну и как вы тут? Свиделись? — изрыгает Лилиан Гиш.
— Ну конечно, мы восстановили те связи, которые… те связи, которых… — жеманится антиквар, чья утонченность по контрасту заметна еще больше, — сними свою шляпку, дорогая, и дай нам еще несколько минуток, я тут расспрашивал нашего друга, мне нужно кое-что уточнить для «Ла газетт де Бирн-Личтли»…
— Это меня не касается. — Наша крошка явно взволнована, теребит свои букли кончиками пальцев. — Я ведь не литератор, котик мой, что бы ты там ни говорил…