Бумажный домик
Шрифт:
Они ведь живут среди этого беспорядка и этой рекламы, в этом мире, а растить их вне всего этого — значит создавать почву для их будущей неприспособленности, для срывов в двадцать лет. Надо вновь изобрести времена года. А это дело нешуточное.
Можно, конечно, купить им портфель по последней моде, модную пластинку, отправить зимой в горы и посчитать, что дело сделано. Можно также играть с ними Баха, внушить им презрение к поп-музыке, вкус к хорошей литературе, к природе и вечерам в кругу семьи. Но как наладить связь между тем и другим, кто это сделает? Бах и Булез, семья и весь мир, они едины, но кто откроет им на это глаза, кроме
Предрассудки зарождаются в детстве. Двенадцатилетний мальчик — мы с ним участвуем вместе в одной телевизионной передаче — смотрит мультфильм, где цветы поливают волшебной водой и они вырастают высотой с дом. «Все это модерн», — бросает он презрительно. Модерн — значит смехотворно, глупо, абсурдно. Все, что не умещается в рамки традиционного реализма, — дело рук тех самых модернистов, длинноволосых, которые рисуют абстрактные картины, пишут непонятные книги и строят баррикады, потому что ничего другого делать не умеют. За этим презрительным «модерн» стоит многое: детям с детства прививают извращенное восприятие, душат в них живой интерес, любознательность. Модерн — малейшее отступление от реализма. А Германия с ее фантастикой? А Средневековье с его чудесами? А «Золотая легенда», а голубой цветок Новалиса? Но мне трудно говорить с Жилем о немецком романтизме…
— Знаешь, ведь и раньше такое случалось. В сказках, поэмах…
— Конечно, в книжках для дошкольников, — уверенно отвечает Жиль.
— Необязательно, Сирано де Бержерак…
— Да, психов всегда хватало, только сейчас психи все, — уверенно говорит этот ребенок.
Красивый мальчик этот Жиль: белоснежные зубы, круглое личико, бархатный костюмчик зеленого, бутылочного цвета, который очень ему идет. У него есть маленькая сестричка, светловолосая, миниатюрная, ее зовут Доминикой. Доминика и Жиль… Жиль и Доминика… «Вечерние посетители» — лубочный шедевр, виртуозная ложь о прошлом, поэзия папье-маше, нежное буйство пастели (когда-то мне этот фильм очень нравился, пока я не поняла, к чему приводит такая идеализация прошлого).
— Почему ты думаешь, что теперь все психи?
— Да вы только посмотрите на них! Одежда, картины… Да все!
— А ракеты тоже? — спрашиваю я коварно. Я метила в слабое место. Немного найдется маленьких мальчиков, равнодушных к ракетам.
— И все-таки лучше бы школ побольше строили, — отвечает он добродетельно, не поддаваясь искушению.
Конечно, лучше бы. Но разве хорошо, что Жилю, которому всего двенадцать, внушают отвращение к миру, где ему придется жить? Научить его защищаться от рекламы, вульгарности, потребительства — да. Но заточить его в темницу, которой стал ветхий храм гармонии, — нет.
Гармония повсюду.
И все же… вот вы пишете натюрморт: яблоки, цветы, гитары, и все довольны. И вот другой натюрморт: бутылки из-под кока-колы и куча грязного белья — обязательно кто-нибудь обидится, хотя здесь нет никакого эпатажа. Концерт классической китайской музыки — публика благоговейно внимает всем диссонансам, всем неправильностям; концерт серийной или додекафонической музыки — та же публика ухмыляется ее диссонансам, ее неправильностям, потому что это модерн, потому что прошлое не поставило на ней своего клейма, потому что всегда есть риск проявить внимание к ерунде… Но внимание — это не кошелек, который нужно беречь от воров. Надежда должна умирать последней.
Церковь, снова церковь
— Христос,
— Не будь церкви, ты бы вообще не подозревала о его существовании. Церковь изначально — это просто те, кто слушал его речи, передавал их другим и жил по его слову.
— Да, конечно, изначально!.. Но потом!
— Но ведь были святые…
— Про святых я ничего не говорю, но вот церковь!
— Без церкви ты и святых бы не знала. Святые — тоже церковь. И потом, догмат веры — Воплощение, чистоту догмата надо было сохранить, как евреи в свое время сохраняли свое единобожие…
— Да! Конечно! Догмат! Но вот церковь!
— Не было бы церкви — не было бы таинств, а таинства дают тебе силу, осязаемую связь с Богом…
— Да! Конечно! Таинства! Но вот церковь!
За неимением других аргументов:
— А тебе не кажется, что твоя вера была бы чересчур легковесной, не будь церковь столь несовершенной? Вспомни про Голгофу!
— Да уж…
Камерная шутка
— Я рад, что монсеньор Б. стал кардиналом, — говорит отец Н., очень близкий наш друг. — Он человек просвещенный, замечательного ума…
— Несомненно…
При этом мы оба не проявляем никакого энтузиазма.
— Правда, и раньше он не бежал мирских благ… — бросает отец Н. с лукавым огоньком в глазах.
Мы смеемся. Пусть понимает кто как хочет, а мы смеемся.
Idem [15]
— Кого я не понимаю, так это Симеона Столпника, — объявляет Венсан, который читает «Отцов-пустынников». — Как же, наверно, было скучно там, на столпе. И к чему все это?
— Я думаю, он хотел показать, что когда с тобой Бог, больше тебе ничего не нужно.
— Жаль, что он не захватил с собой телевизор, — огорчается Полина. — Он бы сумел поймать даже вторую программу, столп — прекрасная антенна.
— Думаю, он хотел показать, что может обойтись даже без телевизора, то есть в его время скорее без книг — в общем, без всего.
15
А также (лат.).
— Хижина и сердце, — говорит Альберта со свойственной ей ласковой иронией.
Лучше не скажешь. Почему-то считается вполне естественным, что можно пойти на любые жертвы ради земной любви, и в то же время многие сочтут чистым безумием или по крайней мере чем-то весьма эксцентричным отказать себе в любой малости ради любви к Богу. Если, конечно, вы не «ангажированы»: монах или кто-то еще, кто носит «униформу», но разве есть униформа для христианской жизни? А если и есть, то, по-моему, на нашей нескольких пуговиц не хватает.
Штукатур
Уже целый год обновляют фасад нашего дома. Скоблят, шпаклюют, потом бросают нас на месяц, на два среди строительного мусора и начинают все сначала. Штукатур кашляет.
— Ох, как он кашляет, этот штукатур! — ужасается Альберта.
Общительный Венсан завязывает с ним разговор:
— Вам нужно пить микстуру… нам мама всегда ее дает. И еще по вечерам натирайтесь скипидаром…
Штукатур озирается по сторонам, прикладывает палец к губам:
— Тс-с-с!