Бурная жизнь Ильи Эренбурга
Шрифт:
Весной 1949 года, когда арестованы еврейские писатели, Эренбург готовит речь к предстоящему Конгрессу сторонников мира в Париже. В нескольких фразах он осуждает расовые и национальные спеси и утверждает, что «у мировой культуры кровеносные сосуды, которые нельзя безнаказанно перерезать» [468] . Что это было? Отвага? Провокация? Но Сталин предварительно прочел текст выступления Эренбурга и как раз против этого места на полях написал «Здорово!». Сообщники понимали друг друга.
468
Там же. С. 223–224.
В Париже Арагон и Эльза Триоле спрашивают Эренбурга, что это за «борьба с космополитами», которые к тому же все как один евреи? Почему раскрывают псевдонимы? Эренбург уклоняется от ответа. В Париже ему плохо, он страдает, его преследуют кошмары, но к концу Конгресса он успокаивается: «…дело было чистым: постараться убедить всех, что третья мировая война уничтожит цивилизацию» [469] . Позже Эстер Маркиш, вдова расстрелянного поэта, выдвинет против Эренбурга обвинение: «В
469
Там же. С. 236.
470
Markish Е.Le Long Retour. Laffont, 1970. P. 287.
В ходе своей поездки по Латинской Америке, выступая в Буэнос-Айресе перед представителями еврейских организаций, Эренбург заверяет, что отдельные проявления антисемитизма в СССР объясняются «нацистской отравой»; на вопросы о причинах исчезновения еврейских культурных организаций он отвечает, что советские евреи так долго добивались отмены черты оседлости, существовавшей при царизме, что теперь они совершенно не стремятся к национальной обособленности. В Лондоне он с негодованием обличает драматурга и эссеиста Джона Пристли, известного своими социалистическими взглядами, который сказал, что не подпишет Стокгольмское воззвание до тех пор, пока советским театральным критикам не разрешат участвовать в международных конференциях. «Это похоже на шутку, но, к сожалению, Пристли говорит это всерьез. Но я к нему обратился не по театральным делам. Я полагал, что все наши разногласия должны отойти на задний план перед основной задачей каждого мыслящего человека — отстоять мир» [471] . Эренбург при этом старается не уточнять, что речь идет о евреях, шельмование которых положило начало кампании против «безродных космополитов».
471
Конференция защитников мира. Лондон 23 июля 1950. Част. собр. И.И. Эренбург.
Когда Эстер Маркиш обвиняет Эренбурга в том, что он служил «ширмой» Сталину, она ловит его на слове: уж если он переживал такие душевные терзания, почему бы ему было не сказать правду об антисемитизме и арестах в СССР? Тогда, быть может, арестованным писателям удалось бы избежать расстрела в 1952 году? (Семьи казненных узнали об их судьбе только в 1955 году).
Но была ли у Эренбурга свобода выбора? В условиях «холодной войны» любая откровенность привела бы автоматически к переходу в другой лагерь, что означало бы в лучшем случае эмиграцию. Мог ли он быть вполне откровенен с друзьями-единомышленниками — Пикассо, д’Астье, Арагоном? Во Франции проходил скандальный процесс Кравченко: Виктор Кравченко, офицер Красной армии, во время Второй мировой войны член советской закупочной комиссии в Вашингтоне, попросил политического убежища в США. Его книга «Я выбрал свободу» ( I Chose Freedom)открыла западному читателю страшную правду об ужасах коллективизации и о советских лагерях. После того как литературный журнал французской компартии, руководимый Арагоном, «Les Lettres Francaises», обвинил Кравченко во лжи и в том, что он американский агент, тот подал в суд. Общественное мнение во Франции раскололось: левые, коммунисты и большая часть социалистов обвиняли Кравченко во лжи, продолжая верить советской информации. С ними ли было ему делиться своими страхами? Эренбург никогда высоко не ставил французских коммунистов: как-то, еще во время войны, он заметил в разговоре с Жаном Катала, что они «хотят быть большими роялистами, чем сам король», — и не ошибся. В 1953 году, когда Веркор захочет поместить в «Les Lettres Francaises» объявление о дискуссии вокруг «дела врачей», организованной Национальным комитетом писателей Франции, Арагон ответит отказом.
А вот мнение Елены Зониной. Дочь «врага народа», да к тому же с еврейской фамилией, она никак не могла устроиться на работу. Эренбург помог ей, взял к себе личным секретарем. Она воспоминает: «Совместная работа началась с того, что он оставил мне, уезжая, письма, поручив составить ответ. Когда прочел после приезда ответы, удивился: „Вы всегда так суровы? перепишите все помягче“». Она долго его не любила, он ей казался «чужим, эмигрантом». Работая переводчицей, Зонина подружилась с Сартром и Симоной де Бовуар; позже, в 1960—1970-х, она часто ездила во Францию и хорошо знала царившую там интеллектуальную атмосферу [472] . Она вспоминает: «Участие Эренбурга в Движении защиты мира, конечно же, было органичным. Для него самым важным в советском государстве была его антифашистская сущность. Антисемитская кампания 1949 года?.. Кому, скажите на милость, имело смысл про нее рассказывать? Тем, которые знали правду и были при этом убежденными антисоветчиками? Никто, кроме них, ему бы не поверил. Среди журналистов восемьдесят процентов составляли провокаторы, а оставшиеся двадцать процентов просто ничего бы не поняли» [473] .
472
См.: B'erard Ewa.Sartre et Beauvoir en URSS // Commentaire. 1991. № 53. P. 161–168.
473
Интервью, данное автору E.A. Зониной. Москва, ноябрь 1977 г.
Разумеется, Эренбургу было не по силам изменить ход событий. Не в его силах было спасти бессчетное количество «космополитов», арестованных в те годы. Он, конечно, мог бы не появляться на публике, не произносить речей, не писать статей, не участвовать в пропаганде сталинского режима,
«Я не Дрейфус, а вы не Золя»
Заседания Всемирного Совета Мира, сессии, конгрессы следуют один за другим. Официальные встречи с товарищами из «братских стран», зачастую более бедных, чем СССР; поездки в «загнивающие капстраны», где его поджидают верные друзья, а также свора журналистов; посещение заморских экзотических краев — все это подкашивает его силы. И всюду он повторяет заученные фразы о присущем СССР стремлении к миру, о коварных планах Америки, о старой европейской и молодой советской культуре, об угрозе человечеству, о евреях в Советском Союзе, которые хотят говорить и писать только на русском языке. Обычно его сопровождают Корнейчук, Симонов или Фадеев — представители литературной номенклатуры и участники Всемирного Совета Мира.
Возвращаться домой после всех этих «завтраков, обедов и споров о корнях слов» было нелегко. После войны они с Любой поселились на главной улице столицы — улице Горького. Главная магистраль выглядела зловеще: темно-серые фасады домов, наглухо закрытые окна без цветов (ведь за цветами мог быть спрятан автомат!). Эренбург не любил эту улицу, да и вообще ему не нравилась новая Москва, при каждом удобном случае он уезжал из города. Эренбурги купили дачу в Новом Иерусалиме на берегу Истры, где когда-то жил Чехов. Там они принимали гостей, а Илья Григорьевич предавался своему новому увлечению — садоводству. У Эренбургов было две машины — личная и служебная с водителем, так что, если требовалось, он мог быстро вернуться в столицу; в Москве, однако, косо смотрели на его продолжительные отлучки за город. Не нравилось и «оригинальничанье» Эренбурга, не пожелавшего, как все писатели, иметь дачу в Переделкине.
В 1950 году в Стокгольме Эренбург познакомился с Лизлоттой Мэр. Ее муж М. Мэр был мэром шведской столицы, убежденным борцом за мир, одним из первых подписавшим Стокгольмское воззвание. С этих пор возвращаться в Москву стало еще трудней, — из-за Лизлотты. В 1951 году Эренбургу исполнилось шестьдесят, Лизлотта была моложе его на тридцать лет. Ее родители, немецкие евреи и коммунисты, выехали из Германии в Советский Союз в 1933 году. Лизлотта ходила в советскую школу и на собственном опыте знала, что такое сталинизм. Они с Эренбургом понимали друг друга с полуслова. Это была любовь с первого взгляда, которая переросла в глубокое чувство, — «моя последняя любовь», как позже напишет он в стихах. С Любой их объединяла долгая совместная жизнь, общее прошлое, и в его возрасте классический «треугольник» сделал бы невыносимой жизнь в любой стране. В его же положении — особенно: всякая встреча с Лизлоттой, даже простая переписка с ней вызывала подозрения. После смерти Сталина, когда повеет свободой, они будут встречаться во Франции — и это станет огромным облегчением.
После «Бури» Эренбург в основном пишет речи и огромное количество брошюр и статей, посвященных борьбе за мир. Его литературное творчество сводится к пьесе «Лев на площади», обличающей «низкопоклонство» французов перед Америкой. В 1949 году вместе со всем советским народом, со всем человечеством и с Союзом писателей он празднует семидесятилетие Сталина. Его юбилейная статья носит заглавие «Большие чувства»: в ней говорится о том, какой спектр самых разных чувств питает прогрессивное человечество к Сталину: не только любовь, но и преданность, уважение, восхищение… Со своей стороны, Сталин воспитывает в «простых людях» гуманизм, веру в разум, любовь к свободе, ненависть к врагам и т. д. С 1950 года Эренбург не только борец за мир, но и депутат Верховного Совета — сначала от Рижской области, потом от города Энгельс Российской Федерации. Он очень серьезно относится к новым обязанностям, много времени уделяя своим избирателям. Однако пришла пора браться за новый роман — «Девятый вал» (имеется в виду волна, взметнувшаяся в защиту мира) должен быть закончен к XIX съезду партии, то есть к 1952 году. В ту эпоху книги оцениваются по концовке: есть ли на последних страницах апофеоз Сталину? В конце романа Эренбурга, как и положено, появляется вождь, стоящий на Мавзолее, — человек, «который знал старый мир, был с Лениным, боролся, сидел в тюрьмах и взял на себя тяжелое бремя: укрепил Советское государство, провел народ через страшную бурю, а теперь ограждает мир, дыхание, жизнь…» [474] Его улыбка вселяет новые силы в пожилую учительницу Нину Георгиевну, потерявшую на войне сына. Одна из сюжетных линий романа связана с главным «чудом науки» тех лет — «сталинским планом преобразования природы», который проводился в жизнь под руководством шарлатана лжебиолога Трофима Лысенко, обрекшего на ссылку в лагеря блестящую плеяду генетиков и биологов, сторонников теории Менделя. После смерти Сталина, когда готовилось к выходу издание избранных сочинений Эренбурга, от него потребовали убрать из «Девятого вала» все упоминания о «гнездовом посеве дубов», разработанном героем романа. Эренбург не соглашается: «Я считал и считаю, что изменения, которые издательство заставляет писателя делать при повторном издании книги, не только дурно отражаются на художественной силе его произведения, но и дискредитируют моральный авторитет писателя, ибо любой читатель может сравнить два издания одной и той же книги» [475] . И хотя впоследствии он сожалел, что опубликовал этот роман, тем не менее и в нем есть эпизоды и персонажи, которые цензура не потерпела бы ни у одного другого автора: киевлянин-антисемит; парижский художник, рассуждающий о реализме в искусстве, о том, что живопись не должна напоминать цветную фотографию; представитель французских левых, критикующий коммунистов за их сектантство, за то, что они ведут борьбу за мир в отрыве от широких антикапиталистических масс; советский инженер, который жалуется на казенный язык и негодует по поводу ошибок, допущенных правосудием, и т. д. Какое значение имели эти отступления от избитых схем, эти проявления свободы в языке и мысли? Обратимся к почте Эренбурга тех лет.
474
Эренбург И.Девятый вал. С. 732.
475
И. Эренбург — П.Н. Поспелову. Февраль 1953. Част. собр. И.И. Эренбург.