Буря
Шрифт:
— Слыхал, слыхал! — перебил польного раздраженный Потоцкий. — Егомосци желательно бросить нас всех под колеса фортуны для приобретения дешевеньких лавров? Ха–ха! И для кого это нужно подымать и двигать в степь такую грозную силу? Для какого–то отребья! Да с ним позор шляхетству и сражаться! Батожьем его разогнать, вот что!
— Ясноосвецоный прав, — отозвался Корецкий, — и я отдаю в его распоряжение всех моих доезжачих и псарей…
— Я сам презренное быдло считаю ничтожным, — заговорил снова Калиновский, — но Беллона капризна… Марс непостоянен…
— Хотя бы его загрызли не только мыши, но и блохи, не двинусь вперед ни на шаг! — вскрикнул высокомерно Потоцкий. — Сам король мне пишет, чтоб я не рисковал войсками, остановил бы военные действия на Украйне, что он сам приедет сюда и усмирит без кровопролития бунт. Хотя его воля не указ нам, но здесь она благоразумна, и я готов ей подчиниться… Рисковать коронными и панскими войсками, обрекать их на голодную смерть — это безумие… это… это… преступное стремление поставить на карту судьбу отчизны ради личных заносчивых химер…
— Да ведь здесь войскам больше угрожает голод, — схватился Калиновский с канапы и начал быстро ходить взад и вперед по палатке, — ваша ясновельможность изволили приказать выжечь на три мили вокруг все села и хутора…
— Да, приказал, потому что моя воля — закон, — воскликнул визгливо гетман, — и никто мне перечить не смеет!
Я и местечки, и города — все смету здесь как сор, чтобы не смели хлопы бежать, чтобы быдло не отходило от панской работы! Я им покажу… сто чертей их матери!..
Адам Кисель, не принимавший участия в бражничестве, сидел и теперь молча в стороне и, склонивши свою седую голову на руки, думал горькую думу: «Зачем я здесь, среди этой пьяной, ненавидящей нас всех толпы? Разве они собрались утвердить закон, защитить благодетельный порядок, насадить благо? Разве мой голос, голос презренного для них схизмата, может обуздать разнузданное распутство? Пока верилось, что между ними найдутся благоразумные, трезвые и примкнут ко мне, до тех пор и чувствовал я, что честно служу моей родине, но когда я в это не верю, то мое присутствие здесь не есть ли трусливая нерешительность, граничащая с изменой? Да, да!.. Ведь те забитые, задавленные, взявшиеся за оружие — единственные герои и истинные сыны своей матери Украйны… О горе, горе!» — подымался в его душе бессильный вопль и наполнял жгучими сомнениями голову.
— Я знаю, — остановился между тем с вызывающим видом перед гетманом дрожавший от негодования Калиновский, — знаю, что я польный гетман и должен подчиниться коронному, знаю, что в силу этого обстоятельства мой самый искренний, самый лучший совет не будет принят в резон, но я знаю, что через это пострадает и отчизна. Коротко: я убежден, что мы на краю пропасти, я убежден, что этот беглец не шпион, не подкупленный переметчик, а правдивый вестник.
— Как? — поднялся, шатаясь, позеленевший от ярости Потоцкий. — И пан имеет дерзость? Да это… это…
— Что хочет сказать ясновельможный гетман? — выпрямился Калиновский,
— А то, — брызнул пеной Потоцкий, — что только отуманенный ужасом мозг может сплесть подобную небылицу!
— Удовлетворения! — прошипел, задыхаясь от оскорбления, Калиновский и двинулся на шаг вперед.
Ближайшие к нему паны вскочили с места в страшной тревоге.
Но в это мгновение кто–то порывисто отдернул входный полог и на пороге появился с перевязанною грязною тряпкой головой ротмистр. Вся изорванная одежда его была в грязи и в пыли; измученное лицо было бледно и убито, ноги шатались. Видно было, что он скакал без отдыха не один день.
Все взглянули на него и застыли, закоченели на своих местах. Зловещее молчание длилось несколько мгновений.
— Кара господня! — прервал наконец его тяжелым вздохом ротмистр. — Измена и вероломство нас победили… Нет войска, нет обоза… Сапега, Шемберг, Чарнецкий в плену… а наш молодой гетман, наш несчастный герой, — голос ротмистра дрогнул, — он сражался как лев и пал со славой как рыцарь!
Как бледнеет на солнце трава, прибитая до рассвета морозом, так побледнели вдруг все онемевшие от ужаса паны.
Дикий вопль раздался среди могильной тишины, и со стоном повалился старый гетман на стол…
LXXV
Два дня без устали пил и предавался бурному отчаянию Потоцкий. Вопли, стоны, кощунственный ропот, проклятия и взрывы безутешных рыданий раздавались в опустевшей гетманской ставке и наводили ужас на метавшихся тоскливо по лагерю обеспамятевших панов. Калиновский, из уважения к горю старика гетмана, забыл свою обиду, отправился было навестить его, но Потоцкий никого не допускал, ничего не хотел слушать и лишь заливал свое горе горилкой… Многие опасались даже за его жизнь.
Теперь польный гетман выиграл в общем мнении, и растерявшиеся от страха паны спешили к нему за советами; но Потоцкого это раздражало еще сильнее, и на третий день он собрал военный совет.
Сошлись унылые, убитые духом вельможи в гетманской ставке и молча стали ожидать спасительной рады.
— Ясновельможный гетмане и пышное рыцарство! — начал после долгого неловкого молчания Калиновский. — Гнусное предательство, возмутительная, неслыханная измена погубили наших храбрых воинов, наших рыцарей славных и поразили нас всех страшным горем…
— О сын мой! О мой любый, единый!.. — застонал Потоцкий, закрывши руками лицо. — На то ли я тебе дал булаву, чтобы ты променял ее на заступ могильный?
— Но, — продолжал возбужденно польный гетман, — горе должно возбудить у нас не малодушие, а усиленный призыв к борьбе: поражение, нанесенное злодеянием, требует возмездия, павшие трупы героев взывают о восстановлении чести оружия…
— О, месть, месть! — встрепенулся Потоцкий, поднял вверх дрожащие руки и выкрикнул надтреснутым голосом: