Были древних русичей
Шрифт:
– Ой, какой кафтан богатый, темно-синий, мне всегда этот цвет нравился! – сказала мать. – Может, припрячем? Сыночек подрастет, носить будет.
– Нельзя: – мало ли что?! Завтра на ярмарку поедем, продадим его. Скажу, что на берегу нашел. За него много должны дать. Из мошны добавим и коня купим. Гнедко уже совсем старый, не справляется. И хлеба прикупим, чтоб до нового урожая хватило…
– Поросеночка, – подсказала мать.
– Можно и поросенка. А заодно тебе и внуку из одежды что-нибудь справим. Не старая ведь, может, какому вдовцу или бобылю приглянешься.
– Христос с тобой! – одновременно и обиженно, и радостно возразила мать.
– А чего?!
– Ну, папаня, вам еще жить и жить!
– Все в руках божьих.
– А где… а как с утопленником?
– Пусть в камышах лежит. Пастух будет коров поить, увидит, вытащит. А то как той весной получится: почти все старосте и попу достанется.
– И нам на хлеб и на телочку хватило.
– Всего-то! А тот утопленник побогаче этого был.
Дед вышел во двор, а мать опять загремела ухватом, разговаривая сама с собой:
– Господь не забывает нас: прошлый год выручил и этот…
Мальчик улыбнулся, перевернулся на другой бок, плотнее сжал веки. Вскоре голос матери стал затихать, а потом и вовсе пропал.
Мирошник
Мирошник – пожилой кряжистый мужчина с волосами, бровями и бородой пепельного цвета (когда-то темно-русыми, а теперь выбеленными сединой и мукой) – сидел при свете лучины за столом перед пузатой бутылкой красноватого стекла, чаркой, наполненной на треть водкой, огрызком луковицы и недоеденным ломтем ржаного хлеба в просторной горнице, в которой царили беспорядок и грязь, потому что давно не хозяйничали здесь женские руки, а у мужских были свои заботы. Из горницы вели две двери: одна во двор, а другая в мельницу водяную, сейчас не работающую, нопоскрипывающую тихо и тоскливо какой-то деревянной деталью. Когда скрип на миг смолк, мирошник, подняв чарку, долго смотрел в нее мутными, будто присыпанными мукой, глазами, потом выпил одним глотком и крякнул, но не смачно, а грустно и обиженно: жаловался ли, что жизнь у него такая поганая, или что водка заканчивается – кто знает?!
– Апчхи! – словно в ответ послышалось из-под печки.
– Будь здоров! – по привычке пожелал мирошник.
– Как же, буду! – недовольно пробурчал из-под печки домовой и зашевелился и заскреб когтями снизу по половицам.
– Не хочешь – не надо, – примирительно произнес мирошник и захрустел огрызком луковицы, заедая его хлебом. Крошки он ладонью смел со стола к печке. – На, и ты перекуси.
Домовой заскребся погромче, потом недовольно хмыкнул и обиженно сказал:
– И все?!
– Больше нет. Сам, вишь, впроголодь живу.
– Бражничать надо меньше, – посоветовал домовой.
– Надо, – согласился мирошник. – Было бы чем заняться, а то сидишь, сидишь, как кикимора на болоте, поговорить даже не с кем.
– Ага, не с кем! – обиженно буркнул домовой. – Смолол бы чего-нибудь, а? Я бы хоть мучицы поел.
– Нечего молоть. Вот новый урожай подоспеет… – мирошник тяжело вздохнул.
– Апчхи! – подтвердил домовой, что не врет человек, громко и часто застучал лапой, как собака, гоняющая блох.
– Будь здоров! – опять по привычке пожелал мирошник.
Домовой пробормотал в ответ что-то невразумительное, поерзал чуток и затих, наверное, заснул.
А мирошник вылил в чарку последние капли из бутылки, зашвырнул ее в красный угол под икону. Водки хватило только язык погорчить, поэтому мирошник зло сплюнул на пол изамер за столом, лишь изредка поглаживая ладонями плотно сбитые доски, точно успокаивал стол, просил не сердиться на него за беспричинное сидение поздней ночью.
Во дворе послышался скрип тележных колес, заржала лошадь. Мужской голос, трубный, раскатистый, потребовал:
– Эй, хозяин, принимай гостя!
Мирошник даже не пошевелился: мало ли он по ночам голосов слышал – мужских и женских, трубных и тихих, раскатистых ишепелявых, – а выглянешь во двор, там никого.
– Мирошник! – опять позвал мужской голос, теперь уже с крыльца.
Заскрипела дверь, послышались тяжелые шаги с прихлюпыванием, будто сапоги были полны воды, и в горнице появился низенький, полный и кругленький, обточенный, как речная галька, мужчина в выдровой шапке, сдвинутой на затылок и открывающей густые и черные с зеленцой волосы, со сросшимися, кустистыми бровями и длинной бородой того же цвета, в сине-зеленом армяке и портах и черных сапогах, вытачанных из непонятно какой кожи и мокрых – после них оставались темные овалы на половицах, – словно хозяину пришлось долго брести по ручью, где вода доставала как раз до края голенищ, потому что порты были сухи. Гость снял шапку, поклонился. Волосы и борода его напоминали растрепанную мочалку из речных водорослей и пахли тиной.
– Вечер добрый этому дому, всех благ ему и достатка! – произнес гость, выпрямившись.
– Кому вечер, а кому ночь, – сказал вместо приветствия мирошник.
– Хе-хе, правильно подметил! – весело согласился гость. – Я вот тоже думал, а не поздновато ли? Но люди говорили, что у тебя допоздна окошко светится, мол, сильно не побеспокою.
– Слишком много они знают. За собой бы лучше следили, – недовольно пробурчал хозяин.
– Глаза всем не завяжешь, а на чужой роток не накинешь платок, – осторожно возразил гость. Он подошел к столу, наклонился к мирошнику и прошептал на ухо: – Выручай, друг, мучицы надо смолоть, три мешка всего. Гости, понимаешь, нагрянули, а в доме ни горсти муки. Я уж и соседей оббегал – но у кого сейчас выпросишь?! Выручи, а я тебе заплачу.
Гость вынул из кармана серебряный ефимок, повертел его перед носом хозяина, кинулна стол. Мирошник, как комара, прихлопнул монету ладонью и охрипшим вдруг голосом сказал:
– Заноси мешки, – а когда гость вышел из горницы, полюбовался монетой, спрятал за икону Николая-угодника и вышел на крыльцо.
Во дворе, освещенном яркой луной, стояла телега, в которую был впряжен жеребец без единого светлого пятнышка, даже белки глаз были фиолетовые, словно от долгого трения о веки въелось в них маленько черной краски и крови и перемешалось. Хвост у жеребца волочился по земле, передние колеса должны были давно уже наехать на него и оторвать, но почему-то до сих пор это не случилось. Гость достал из телеги три больших мешка с зерном, взвалил их на плечи и играючи отнес в мельницу.
Мирошник проводил его удивленным взглядом, почтительно крякнул, проявляя уважение к недюжинной силе, а потом недовольно гмыкнул, потому что из хлева вышласгорбленная старуха в белой рубахе до пят, с растрепанными, седыми космами, длинным крючковатым носом, кончик которого чуть ли не западал в рот, узкий и беззубый, лишь два темных клыка торчали в верхней десне, да и те во рту не помещались, лежали на нижней губе и остриями впивались в похожий на зубило подбородок, поросшей жиденькой бороденкой. В руках она несла ведро молока, и хотя шла быстро, молоко даже не плескалось. Спешила она, чтобы первой выйти со двора, не столкнуться с мирошником у ворот. Поняв, что не догонит ее, мирошник произнес: