Былинка в поле
Шрифт:
– Вези брусья сосновые. Пол переберем в клубе, - посоветовал Острецов, не отрываясь от счетов.
– Брусья стоят рублей пять. Сдачу давай. А нет, буду материться на всю пятерку. В бога, Христа...
– Эта ругачка бедных. Ты позорь себя своей кулацкой бранью.
– Эх вы, бледные хари! Щенные брюхи! Пустолай вам на закуску! Мало?
– Задница у тебя в пуху. Помнишь, заместо седел подушки чересседельником подвязывали?
– Ты законы блюди. Не больно-то много тебя в земле, весь наруже. Один, что ли, я был? Влас Чубаров... да мало ли куда заманивали русского человека. Ленин
– Все законы от Древнего Рима до наших дней я знаю. Распишись в акте, Матюк ты Сквернослович. Другой раз некультурнее заворачивай.
Потягов чуть не весь листок прикрыл огромной рукой, расписываясь.
– Бери трешницу, а брусья еще сгодятся... на столбы да перекладину... Он запахнул полушубок, ненароком выбив цигарку из зубов Лежачего, рассыпая искры на его заплатанные штаны. В дверях замешкался, подыскивая ругачку покрепче.
– Хавос у вас!
– сказал зловеще, вращая глазами.
– А ну вернись, Потягов!
– Ага, пронял до печенок!
– За эту невиданную брань накажу теия. Поезжай на мелышцу общественную, свези мешок муки вдове Олешковой. Потянул ты у погибших в голодуху кое-какое добро. Добавь к тому мешку пшеницы своей.
Тут уж Потягов не мог перечить Острецову: голодной зимой общественную столовую схлопотал Захар, супом доволпл совсем ослабевших. Сам опухший, лишней ложки не хлебнул, как и приставленный им поваром Максим Отчев - тот даже пробу снимать стеснялся.
Кузьма маялся, покашливая, - Степан Лежачий уже раздул новую самокрутку, дымя в обе ноздри.
– Степан Авдеич, пожалуйста, порадуй вот этой бумажкой Тютюя, не вывез он хлеба, меднолобый, - сказал Острецов.
Лежачий нехотя пошаркал валенками, пз запятникоз которых торчала солома.
– Кулак этот Тюткш, двумя руками не обхватишь...
– Вот и придавим его.
Когда мелькнула мимо окна согбенная на ветру фигура Степана, Острецов, прихрамывая на обе ноги, заходил по кабинету, разминая новые белые бурки.
– На ноги сел, Захарпй? Будто опоенная пли ячменем обкормленная коняга, - соболезновал Кузьма.
– Тебе хорошо, Кузьма Данилыч, ты всю жизнь, говорят, сапог не надевал.
– Сапожник отучил. Сшил он мне перед женитьбой вечные сапоги, потому что носить их нельзя - уж так щекотят пятки. Кто ни наденет, катается со смеху. Разбирает охота плясать, взвиваться до небушка. Спроси хоть у моих братьев, Егорпя и Ермолая. А секрет простой - вставил сапожник в каблуки две щетинки - вот они и щекотят до слезного хохота.
Захар внимательно посмотрел умными круглыми глазами на бороду Кузьмы.
– Тебя даже те сапогп с хохотунчиком не развеселят... Заковыристая жизнь, все-таки Влас иоумнел хоть перед концом своим... Жалко мне Власа...
– Давно я оплакал Власа. Помянуть бы надо...
Всю ночь в горнице Чубаровых поминал Захар своего молочного брата. Пил он с Фленой, Кузьма больше подливал, Автоном же лишь изредка отрывался от книг, поворачивался смурным лицом к гулявшим.
Захар советовал сыграть сразу две свадьбы: женить Автонома и выдать Фнену. Подперев могучий, с коротким начесом лоб узкой писарской ладонью, он вдруг спросил, а почему бы Фнене не выйти за Автонома? Марька безусловно и категорически хороша, но ведь... от добра не ищут добра, Фпена прижилась к дому.
– А не грех?
– простодушно осведомилась Фпена.
– Ты знаешь все законы, Захар свет Осипович.
– Бывает, на сестрах двоюродных женятся, - сказал Захар, не замечая почерневших глаз Автонома. Автоном резко встал и вышел, сутулясь зверовато.
Кузьма надел на плечи Острецова бекешу Власа, форсисто посадил на голову папаху:
– Вот кому идет одежда героя нашего!
Фиена со слезами так и замерла на груди Захара. Сопровождаемый несчастной вдовой, Острецов в этой новой одежде вернулся в свою хатенку.
Всю-то ночь Автоном не спал, а с рассветом взялся за работу по двору. Мать не могла дозваться к завтраку.
– Пироженчики остывают, сынок.
"У меня вот где стынет, как вода в проруби", - прижав ладонь к груди, чуть было не сказал матери, да пощадил ее, только жалостно смотрел, как на обреченную, чувствуя закружившую беду над головой.
11
К свадьбе Автонома решили попросить денег у Домвушки. Держала она в молодости четырех коров и все масло вознла на базар. Продавала мед, яйца и тканные и беленные ее неустающнми руками холсты. За многие годы накопила кубышку золотых. А когда умер отец - мельник, она, единственная наследница, за трпста золотых уступила мельнпцу мещанину. В свое время думала поставить на ноги старшего сына Кузьму, но он попал в каторгу, а после стал чураться денег. Ушла ко второму сыну Ермолаю, но тот не угодил ей, попросил золотые на лавочку. Осенней ночью не сомкнула глаз, блазнилось ей, как Ермолай и жена его Прасковья крадутся к постели за золотыми. Тихонько выбралась из дома, под ветром и дождем, потеряв в грязи башмаки, добралась до Кузьмы.
Взгально застучала посошком по закрытой на болты ставне. С тех пор прятала золотые в самых немыслимых местах, иногда неделями не могла вспомнить, куда засунула узелки. Однажды Кузьма отвез навоз за село на преющий круг, завел лошадь под лопас, а там матушка ползает по скотиньей подстилке.
– Маманя, не поясница отбилась?
– Кузюшка, родненький, ты деньги не брал?
Убежденный, что мать отдала золотые Ермолаю, Кузьма расстраивался всякий раз, как только заговаривали о деньгах. Если пришла к нему помирать, так жила бы молча. А то опять о каких-то деньгах, тем более о золотых, которых Кузьма после каторги боялся, как скорбиопа. Мать заохала, заплакала, вороша солому.
– Куда девала-то, маманя?
– Да вот тута на карде, под коровий котях узелок один сунула.
– Вовсе разумок-то похитнулся. Когда спрятала?
– Вчерась, кормилец мой.
– Два раза уж я счищал навоз.
– Господи! И не видал?
– Да кто же ищет золото в коровьих котяхах?
Домнушка так и присела посередь карды.
Кузьма перерыл тогда полкруга, рискуя остудить хорошо запревший навоз, - не нашел. Весной бабы, делая кизяки, пропускали меж пальцев навозное тесто в напрасной надежде нащупать рубли, потом всю зиму, растапливая печь, заглядывали в каждый разрубленный кизяк, а золу просеивали через решето - не нашли золота.