Былое — это сон
Шрифт:
Через неделю, в следующее воскресенье, отцу доложили о моем посещении кладбища, кто-то видел меня там. Он остался недоволен моим объяснением необъяснимых вещей. Я не мог объяснить того, чего не понимал сам, а именно этого от меня и требовали.
Хенрика Рыжего я знал только в лицо.
Я сижу и смотрю на висящие передо мной часы. Длинная стрелка беззвучно скользит по циферблату. Часы не издают ни звука. До моей поездки в Норвегию тут стояли старинные часы фирмы Тотен, громко напоминая о том, что время движется. Я велел убрать их, как только вернулся домой. Не мог слышать их тиканья. Мне хотелось одиночества и тишины.
Несколько лет я потратил на то, чтобы подобрать подходящих слуг, главным образом, наверно, потому, что и сам толком не понимал, чего хочу.
Я пишу свою книгу уже несколько вечеров. Сейчас три часа ночи, а у меня нет ни малейшего желания спать. Когда я сижу вот так, в полном покое, мысли мои витают далеко отсюда, я думаю о могиле в Хаделанне и о поражении Франции, о потопленных судах, о событиях, происшедших в Норвегии, которых я не могу объяснить, о Сусанне, Агнес и о моей фабрике.
Кстати, Агнес. От прежней Агнес уже давным-давно ничего не осталось. Сколько я писал об этом. Я исступленно отрицал то, в чем никто и не думал меня обвинять; будто мне нужна была именно такая женщина, какою она стала. Молодой Юханнес был неприятно поражен открытием, что на свете по-прежнему есть нетленные ценности, — и это после того, как самое для него дорогое совершенно обесценилось. Радий превращается в свинец, но тут свинец превратился в радий. Те десять или двенадцать лет, пока я любил ее, я любил призрак, но то был призрак не Агнес, а призрак женщины, богоматери. Когда-то я читал сказку о восточном принце, который так горячо любил свою молодую жену, что после ее смерти думал только о том, как бы увековечить ее память. Сперва он приказал соорудить над гробом балдахин. Потом построил вокруг небольшую молельню. Прошло немного времени, он велел сломать одну стену и возвести пристройку. Этому не было конца. Он призвал к себе зодчих и художников со всего света. И когда он был уже стариком, над равниной, подобно сказочному замку Сориа-Мориа, высился сверкающий храм. Однажды утром принц шел по нему со своими зодчими, и ему на глаза попался гроб принцессы. Он указал на него и молвил: «Уберите его отсюда».
Моя встреча с Агнес так далеко в прошлом, что я пишу о ней, а сам не перестаю удивляться: уж не вымысел ли все это. И меня не покидает ощущение, что старые раны по-прежнему кровоточат. Я понимаю, как дорого обошлось мне желание разобраться в том, что же, собственно, произошло с тех нор, как она превратила меня в инвалида.
В инвалида? Я долго сижу, глядя на это слово, оно вынырнуло непроизвольно, и рука уже потянулась его вычеркнуть.
Нет, пусть остается.
Я пишу о ней, и мне кажется, будто я по пересохшей канавке иду в глубь леса, иду и думаю: а ведь когда-то тут бежал ручей.
По вечерам мы уходили в лес, где я играл ребенком. Здесь мне было знакомо каждое дерево, каждый кустик. Здесь мы играли в индейцев и строили шалаши. Сюда, вступив в переходный возраст, прибегали по вечерам подсматривать за влюбленными парочками. А через несколько лет и сами пришли сюда же со своими подружками. Мне рассказывали, что мой отец, до того как совсем ослеп, тоже частенько гулял в этом лесу. Целыми днями он бродил, опираясь на палку, и любовался добрыми деревьями.
Здесь юность переживала короткую пору любви, пока ее не заковывали в цепи. Здесь лишались девственности девушки. Ведь у нас не было крыши над головой. У нас был только лес. До сих пор помню этот лес, и хотя прошло столько лет, для меня он неотделим от сексуальных переживаний. Он был жилищем Пана и манил нас страстью и печалью. В каждом из нас живет внутренняя реальность, над которой наша власть бессильна, — применив власть, мы рискуем сойти с ума. Внешняя реальность может быть какой угодно суровой, но с ней можно
Что же это за внутренняя реальность, которая заставляет человека бороться за землю предков? Это бесконечное множество бесконечно малых вещей, они как десятичные знаки в бесконечных дробях. Птичка, что клевала на твоем окне, когда ты был ребенком. Отец, который идет по улице, возвращаясь домой после долгого отсутствия. Лицо матери над постелью во время твоей болезни. Буря, разбудившая тебя ночью. Дрозд. Первое горе, комом сдавившее горло. Щенок, которого тебе подарили. Первый весенний день. Дорожка к отчему дому. Стол, за которым ты ел своей собственной ложкой. Первый снег. И тебе неприятно, что они топчут этот мир своими тяжелыми сапогами. Может, ты и не веришь, что в твоих силах прогнать их отсюда, в их мир, не нужный тебе, но все-таки снимаешь со стены ружье, ибо зачем тебе жизнь, если она только форма, а суть они украли? Украли? Нет, украсть они не могут, но могут сделать кое-что похуже. Они могут осквернить ее.
Агнес была субститутом возлюбленной, и я любил ее не так, как любят в зрелом возрасте. Для первой любви характерно желание одновременно и завоевать и освободиться. В первой любви девушка олицетворяет и то, что мы хотим завоевать, и то, от чего стараемся освободиться; это драма, и человек играет в ней с неподходящим партнером. Число браков, заключенных в результате такой игры, можно сосчитать на пальцах. Человек постарше и поумнее способен абстрагироваться, молодому этого не дано, ему нужны партнеры, исполняющие роль идеи. Мне ясно, что во мраке своей преисподней Агнес тоже боролась и за обладание и за свободу, боролась, ничего не видя и не понимая, с кем и ради чего она борется. Это не честные условия.
Между нами была возможна только физическая близость. И если б не роковое стечение обстоятельств, буря не разразилась бы. В один прекрасный день я бы просто ушел от Агнес. Люди не могут молчать год или два, судорожно обняв друг друга, такое сексуальное влечение никогда не длится долго. В один прекрасный день я ушел бы от нее, сам того не заметив; да, пожалуй, так бы и было; может, я вообще цеплялся за нее, чтобы оправдать всю ту чепуху, которую писал в своем дневнике. Как бы там ни было, накал вскоре бы остыл, невозможно жить на небесах, подогретых до температуры ада. Я заговорил бы о чем-нибудь, задал бы ей какой-нибудь вопрос. Сделал бы передышку и разжал руки, закурил бы, выглянул в окно — и, услыхав ее ответ, понял бы, что она глупа. Еще несколько месяцев, и я, очевидно, стал бы поглядывать на других девушек. Чувство утратило бы остроту. Молодой лев спустился бы с облаков в виде немолодого барана.
Но случилось не так. Меня силой отняли от груди.
Только я один понимаю, что слово «инвалид» очень даже подходит к тому здоровому, сильному человеку, который создал акционерное общество «Джон Торсон, лимитед». Может, потому и создал, что был инвалидом. Что нам известно о Крейгере, Ибсене или… Наполеоне, если уж не трогать живых? Я сравниваю себя с ними без ложной скромности, разница между нами мнимая, она — лишь в масштабах возмездия, выпавшего на долю каждого. В моей монашеской замкнутости — которую я нарушил во время своего последнего пребывания в Норвегии — я следовал тем же путем, что и обиженный Ибсен. Он был счастливее, чем принято думать.
После Агнес у меня было много женщин, были встречи и с горькими последствиями. Этот перечень столь же длинен, сколь и скучен. Я их уже почти всех забыл. Мэри Брук занимает в нем особое место, но и с ней бы тоже у меня ничего не получилось, даже если б она не исчезла, словно сквозь землю провалилась. Во всяком случае, я никогда не был уверен, что люблю ее.
Стоит оглянуться назад, и мы обнаруживаем, что не столько шли по дороге, сколько блуждали по бездорожью. Жизнь человека подобна жизни растения, которое развивается, цветет и приносит плоды, развивается то, что было заложено, все прочее уже эволюция.