Царь-гора
Шрифт:
Сестра Неонила всхлипнула. Вслед за сестрой Ириной и остальные залились слезами. Шергину тоже сделалось не по себе. Он почувствовал себя бессильным свидетелем чего-то катастрофически несчастного, чего не мог ни объять умом, ни принять сердцем. Поздно было отказываться от этого свидетельствования, потому что ему уже вручены подтверждающие бумаги, которые он должен сохранить и передать по назначению. Но он чувствовал и то, что ему не нужна эта жертва, он не хотел смирения перед красным хаосом и большевистским игом, меньше чем за год обогнавшим триста лет татаро-монгольского.
В
Тот, кто найдет истинный смысл совершающегося, тот увидит спасение России. Но Шергину очень не хотелось думать, что государю Николаю Александровичу совершенно ясна мистика происходящего. Полагать так значило, как и он, сделаться фаталистом, добровольно отдающим себя в жертву коммунистическим идолам, которые и без того уже обожрались кровью. Дикая картина представилась Шергину: Николай с кровавым венцом на голове, распятый на кресте. «Не вообразил ли он себя Христом, идущим на заклание?» – изумленно подумал он.
– Ни за что б вы меня не сговорили на это дело, кабы не было так жалко глядеть на них, – решительно заявил красногвардеец Петров.
– Вспомнила бабушка, как девушкой была, – невесело проговорил Шергин. – Жалко было, а деньги все же брал?
– А как бы вы мне поверили, ежели б я за просто так согласился? – с лукавым простодушием отвечал красногвардеец.
Вечером того же дня, 4 июля 1918 года, тайные планы заговорщиков прекратили существование и были похоронены в огне печки. По неясному расположению духа Шергин скрыл от остальных бумаги, переданные Николаем. Из окна поезда, уходящего на восток, в Сибирь, он, прощаясь, смотрел на дом екатеринбургского инженера, обнесенный двойной линией забора, с белыми слепыми окнами, за которыми творилась какая-то безумная трагедия, готовилось чудовищное человеческое жертвоприношение. Поезд увозил его в неизвестность, носящую имя гражданской войны. Вместе с ним из Екатеринбурга в недавно созданную Сибирскую армию уезжал бывший красногвардеец Петров.
2
Найти сносную библиотеку в краю верблюдов и каменных истуканов Федор не надеялся. Усть-Чегень в смысле просвещения был жестокой глухоманью, куда не добиралась нога первопроходца, сеющего разумное и доброе. Федор объездил несколько сел в поисках доступа к всемирной паутине, пока не ударил себя по лбу, вспомнив о культурном центре «Беловодье» в Актагаше и музее Бернгарта при нем. Запасшись едой, он сел на автобус и три дня не появлялся в Усть-Чегене. Вернулся обросший щетиной, с мрачным блеском в глазах и пластырем на разбитом носу. Деду Филимону, который заинтересовался происхождением заплаты, Федор объяснил:
– За научную истину, дед, по-прежнему бьют. У вас тут просто какие-то монстры инквизиции водятся.
– Беловодцы-то? Ну так, а я тебе, что говорил. Весной у них к тому же обостряется… это самое. – Дед покрутил пальцами у головы. – А у нас тоже новости, слышь, Федька. Церковь новую ставить будут взамен сгоревшей. Попа прислали, у Кузьминишны в комнату вселился. Будет, значит, опиум распространять среди народа. Во как.
– Попа, говоришь? – умываясь, переспросил Федор. Мысль о церкви и присланном священнике плавно перетекла в другую: – Дед, ты Аглаю не видел?
– Да встречалась. Запала девка в душу? – усмехнулся дед. – О вечном думать боле не тянет?
– Да как тебе сказать. Вот если бы она попалась на перо Петрарки или Пушкина, они бы сделали из нее небесное создание, живущее где-то там, под облаками, и простым смертным недоступное…
– Ну а ты, Федька, кого из нее сделал? – спросил дед.
– Кого я мог из нее сделать? – погрустнел Федор. – Она мечтает о куче детей и ненавидит иные возможности. Я не мог не объяснить ей, насколько это неподходяще для нее. Но она не захотела слушать и прогнала меня.
– Ну, это ты брось, слышь, Федька, – сказал дед. – Неподходяще ему! По-нашему – семеро на лавке и еще трое у мамки. Вот так вот. У меня пять девок народилось, всех замуж отдал, ни одной при себе на старость не оставил. Аглайка добрая девка. Не то что нынешние немочные курицы – одним еле опростаются и квохчут над ним.
– К тому же у нее идиосинкразия на город, – молвил Федор, ни к кому не обращаясь, зевнул и улегся на кровати. – И больше я не хочу о ней слышать. Ее самолюбие не желает играть с моим в одну игру. Дикарка, одним словом. Ее не приручить.
– А чего спрашивал-то? – крикнул из другой комнаты дед.
– Так, случайный ход мысли, – ответил Федор, задремывая.
Разбудила его хлопнувшая дверь. В доме было тихо, жужжала весенняя муха, и тикали ходики на стене. Федор нашел в холодильнике дешевую колбасу, сделал бутерброды, налил в стакан молока.
– Слышала, бабуль, – позвал он бабушку Евдокинишну, бессловесно созерцавшую герань на окне, – церковь у вас тут возрождать будут. Старая сгорела, одни головешки остались. Ты, может, еще помнишь, как с нее советская власть купол сшибала. Ты ведь и Гражданскую должна бы помнить. Тебе тогда лет двенадцать было. А, бабуль? Эх, ничего ты не помнишь, – вздохнул он.
Он доел бутерброды и взялся за книжку, купленную в Актагаше. В ней рассказывалось о том, что Беловодье скоро откроется людям, так как теперь для этого нет никаких препятствий и, наоборот, есть все условия. О препятствиях, которые были раньше и не давали стране счастья распахнуть для всех свои ворота, в книжке говорилось с душевным надрывом, уже знакомым Федору. Можно сказать, слишком близко знакомым – от этого сильного чувства пострадал его нос. Федор потрогал нашлепку, поморщился и пролистнул примитивные рассуждения о препятствиях в духе «царских сатрапов» и «злых большевиков».