Царь горы
Шрифт:
…День похорон остался в памяти, как один тягостный кошмар. Было много знакомых и незнакомых людей, женщины и мужчины не могли сдержать слёз, и все подходили со словами утешения…
Но Борисов их слушал и не слышал. Он словно окаменел – ни слезинки не выкатилось.
На кладбище, когда гроб стали опускать в могилу, почерневшая, непрестанно рыдающая Серафима рванулась к яме и потеряла сознание. Её едва успели подхватить, сунули под нос нашатырь, увели к автобусу.
Вечером у жены случилась истерика, и Борисову пришлось вызывать «скорую».
Серафиму увезли
Она вернулась домой тихая, подавленная, заторможенная. Подолгу сидела в кресле, глядя в угол, где прежде стояла Леночкина кровать. Неделями не разговаривала с Борисовым, не готовила, не стирала. А то вдруг начинала лихорадочно бегать по квартире, делать уборку, могла вдруг вспылить по пустяку, разрыдаться и броситься к нему в объятья.
Он пытался быть с нею внимательным, предупредительным и даже взял отпуск по семейным обстоятельствам. Но его присутствие только усиливало её депрессию и гневные вспышки. Борисов начал опасаться, что Серафима сойдёт с ума.
– Это ты, Викентий!.. Ты виноват в смерти дочери! Зачем ты привёз нас сюда, в этот гарнизон? – выстреливала отрывистой, как из ДШК, очередью Серафима или начинала винить себя: – Зачем я тогда отпустила её на улицу? Почему не пошла с ней? Как я теперь буду жить без моей девочки?
Выносить перепады её настроения становилась всё труднее.
Серафима захлёбывалась слезами:
– Я не могу здесь больше оставаться! Мне всё здесь напоминает о моей малышке! Я не могу видеть этот проклятый пруд… Витя, я хочу домой, к маме!
Борисов, не зная, чем ей помочь, купил билеты на поезд.
Проводив жену и оставшись один на один со своим горем, он вдруг понял, что жить ему больше не хочется. Он сел и написал рапорт: «Прошу направить меня в Демократическую республику Афганистан для выполнения интернационального долга», подумав при этом: «В Афгане меня убьют, и всё закончится…»
Третьяков внимательно прочитал рапорт:
– Я твоему горю сочувствую всем сердцем, Виктор, и желание твоё исполнить интернациональный долг как коммунист и советский человек понимаю, но рапорту хода не дам! Подожди немного, пока меня в политотдел не возьмут. Вот заступишь на мою должность, а там видно будет… Обещаю, что в политотделе замолвлю за тебя словечко.
– Есть подождать! – Борисов рапорт забрал, но через месяц написал новый, на этот раз – на имя начальника политотдела дивизии.
Вскоре он получил известие, что в июне текущего года будет направлен по замене в Баграм на должность замполита отдельного батальона аэродромно-технического обеспечения.
Майор Третьяков только руками развёл: «Заварил кашу, сам её и расхлёбывай!»
Война не умаляет скорбей, а только добавляет новые.
Борисов напросился на войну в Афганистан, надеясь одолеть своё горе или погибнуть вместе с ним.
Но древний и отсталый, взбудораженный революцией и государственным переворотом край жил своей собственной, непонятной чужакам жизнью, и ему не было никакого дела до личных планов Борисова.
…К новому месту службы Борисов добирался обычным для командированных способом: из Минска самолётом «Аэрофлота» долетел до Ташкента, переехал на аэродром «Тузель», принадлежащий какому-то научно-исследовательскому институту, и уже оттуда военным транспортником Ил-76 вылетел в Кабул.
На борту Ила оказалось около сотни офицеров и прапорщиков, направленных на замену тем, кто отслужил свой срок в ограниченном контингенте советских войск в ДРА.
Рядом с Борисовым оказался вертолётчик – капитан Николай Гаврилов, летевший в Афганистан во второй раз. Откинувшись на стеганую обшивку сиденья, он со знанием дела отвечал на вопросы новичков.
– Как там «за речкой»? Стреляют часто?
– Бывает…
– А где лучше к нам местные относятся?
– Там, где нас нет…
Внизу мелькали хлопковые поля, зелёные кроны чинар и свечки тополей. Вдоль горной гряды извивалась коричневой змеёй река.
– Это Пяндж… За ним – граница! Вот мы и в Афгане, – то и дело тыкал рукой в иллюминатор улыбчивый Гаврилов.
Но вскоре земля скрылась за пеленой облаков.
Борисов, прильнув к иллюминатору, с любопытством наблюдал за «небесными странниками», пока среди облаков не стали появляться проплешины и не замаячил новый, непривычный пейзаж: плотно прилепившиеся друг к другу дома с плоскими крышами, убогие поля, разделённые глинобитными дувалами, островерхие горы, на которых, несмотря на лето, дымился снег…
Прорываясь сквозь небесные хмари, на неприступные склоны падали солнечные лучи, и снежные пики мерцали разноцветными искрами, как дорогое ожерелье, накинутое Аллахом на плечи южной красавицы…
В какой-то миг Борисову показалось, что стайка мерцающих искр устремилась прямо к самолёту, но Ил снова нырнул в облака.
В Кабульском аэропорту пилот лихо зарулил на стоянку. Борттехник открыл задний грузовой люк для выхода пассажиров.
Трое, загорелых, как после отпуска, офицеров штаба 40-й армии, построив прибывших в две шеренги, собрали у всех командировочные предписания.
– Товарищи офицеры и прапорщики, поздравляем вас с прибытием в район дислокации советского воинского контингента в Демократической Республике Афганистан. Вылетать в свои гарнизоны вы будете завтра, а пока можно разместиться в палаточном лагере и отдохнуть. – Двое штабистов укатили на уазике, а оставшийся – подполковник – скомандовал:
– Нале-во! Шаго-ом а-арш! – И повёл колонну к большой, как караван-сарай, выцветшей палатке.
Едва отошли от Ила, как к нему подкатил грузовик ГАЗ-66 с тентом. Из кузова выпрыгнули солдаты, и один за другим торопливо стали затаскивать в чрево самолёта продолговатые деревянные ящики.
– Николай, а что за ящики грузят? – спросил Борисов у Гаврилова, шагающего рядом.
– «Груз двести».
– Я думал, их в цинках отправляют…
– Так точно. Цинковые гробы в деревянные ящики упакованы, чтобы не повредить при транспортировке… – пояснил Гаврилов. – А ты заметил, что по нам из ДШКа влупили, когда мы над Хазараджатом летели?