Царь-кукла
Шрифт:
В страхе перед эволюцией эту классовую модель переняли и следующие российские режимы: большевики придумали номенклатуру, попасть в которую теоретически мог любой, но с подходящей анкетой; их наследники не стали скрывать своей феодальной природы и снова превратили власть в сословную корпорацию прямых родственников и близких друзей. Оказавшись в колоде, о будущем можно не волноваться: при коммунистах штрафников отправляли руководить чем-то менее заметным (разумеется, если речь не шла о политике), а после для них придумали должность советника президента (разумеется, если речь не идет
Великий князь Алексей Александрович четверть века служил начальником Морского министерства в чине генерал-адмирала — сперва при брате, потом при племяннике. Время он проводил в путешествиях: на премьерах в Париже, карнавалах в Новом Орлеане и за охотой на буйволов с Буффало Биллом. А потом случилась неприятность: русский флот погиб близ Цусимы, и Россия проиграла Русско-японскую войну. Великий князь вышел в отставку и вскоре умер от горя в любимом Париже. Но все это произошло уже после 1905 года.
— Нас интересует более раннее время, когда он еще обожал покрасоваться, устраивал праздники и считался бонвиваном, — перешел к сути Штыков. — Мы стали искать, и оказалось, что еще в 2006 году в архивах Российской национальной библиотеки в Петербурге случайно нашлась тетрадь в кожаной обложке с золотой монограммой «АА», дневник великого князя, который он вел почти всю жизнь!
По ходу своего рассказа Михаил Африканович столкнулся с дилеммой, ошибка в разрешении которой грозила испортить все впечатление. Дело в том, что про тетрадь и все остальное он выяснил сам, и теперь первым его порывом было начинать каждую фразу с местоимения «Я» (к тому же за «я» платили на двести долларов больше, чем за «мы»). И все же благоразумие взяло верх: лучше всего за годы службы он усвоил, что коллективный результат куда весомее индивидуального достижения. Поэтому он остановился на множественном числе, иногда вообще сбиваясь на третье лицо и называя себя «наши специалисты».
Впрочем, «наши специалисты» поработали неплохо. Для начала Штыков прочитал всю тетрадь, из которой немало узнал о характерах породистых лошадей и родовитых барышень, но ни слова про Репина и портрет. Ничего удивительного, если князь платил не своими деньгами, то вряд ли доверил бы это даже дневнику. Однако в глаза бросалась одна деталь: он вел его почти полвека, но неожиданно за год до смерти перестал. Сначала Штыков решил, что произошло это по причине депрессии, но потом догадался, что как раз она и побуждает многих писать. Более того, потратив на что-то большую часть жизни, люди обычно уже не в силах остановиться. Писатель Чуковский вел дневник семьдесят лет и последнюю запись сделал в агонии.
Тогда Штыков вернулся в архив и в конце концов нашел то, что искал.
— Документ вряд ли можно назвать продолжением дневника, он больше похож на исповедь, но главное — благодаря ему мы узнали, что Алексей Александрович действительно собирался подарить племяннику портреты его четырех дочерей! Однако война сделала затею неуместной. А после и сам князь впал в немилость. В итоге был написан один-единственный портрет, великой княжны Ольги, старшей дочери, но и тот не был востребован да так и остался у художника. Конечно, на всякий случай мы изучили все ее известные изображения.
Штыков снова полез в карман и достал несколько фотографий.
— Ошибки быть не может — это она!
— Что ж, Михаил Африканович, хорошая работа, поздравляю! — Не глядя на фотографии, Жуковский похлопал его по плечу. — Это действительно интересная новость!
Штыков бросил на собеседника настороженный взгляд: человек, получающий пятьсот долларов в час, знал, что следует за такой похвалой.
— Но, — не разочаровал его Жуковский, — мы так и не выяснили главного — что это за матрешка и что с нею стало. Я ведь об этом вас просил?
7
В начале июня в Москве как всегда похолодало, и начальника ДЕЗа Пантелеймона Никаноровича Капралову пришлось звать к себе в кабинет. Сперва, правда, вместо него пришла Шахноза и прочитала лекцию об озеленении придомовых территорий. Пользуясь случаем, Капралов пытался разузнать про футбольного фаната и его отца, но ничего нового не услышал. В другой день, к досаде «Луки Романыча», явился профессор и битый час перечислял наглядные приметы скорого экономического кризиса. Психиатру повезло лишь с третьей попытки.
С Пантелеймоном Никаноровичем он уже раньше встречался, а потому сразу узнал одному ему свойственную живость речи, пожалуй, даже излишнюю беглость, по причине которой тот часто проглатывал окончания слов, словно его речевой аппарат не поспевал за мыслительным. В представлении Капралова это было весьма нехарактерно для управляющего коммунальным хозяйством или другого типичного муниципального начальника, обычно предпочитающих помалкивать. Впрочем, Пантелеймон Никанорович не был типичным муниципальным начальником.
— Хоть убейте, не понимаю, чего вам далась эта Шахноза и почему я должен рассказывать, что о ней думаю, — говорил Пантелеймон Никанорович, сидя в кресле и положив руки ладошками на колени, как детсадовец. — Да ничего я о ней не думаю! У меня таких Шахноз в подчинении тыща штук. Все они смирные, проблем с ними нет. Сидят по подвалам, зеленый чай пьют. Чего еще желать? А строгость — так это для профилактики. Я с ними со всеми строг. Но ведь и справедлив!
Капралов, в белом медицинском халате, заинтересованно поглядывал на Пантелеймона Никаноровича и время от времени что-то писал специальным врачебным почерком в большую тетрадь, лежащую у него на коленях. Однако от писателя сегодня в нем не было и следа, обычная рутинная встреча врача с пациентом.
Последние недели прошли для писателя Капралова совершенно бесплодно: обострившийся на Пасху творческий кризис лишь углублялся. Вопреки желаемому, идеи в его голове возникали одна безумнее другой. Ежедневно исписывая по нескольку страниц в картах пациентов, он все чаще с мрачной горечью признавался себе, что так и останется пишущим психиатром, но не станет писателем. «Если настоящей музе и суждено меня посетить, — думал он, глядя на Пантелеймона Никаноровича, — то это будет Мельпомена, муза трагедии, и придет она не на страницы моего несуществующего романа, а прямо в мою жизнь!»