Царь-рыба (с илл.)
Шрифт:
– У-уф! Ё-ка-лэ-мэ-нэ! – расслабился Аким. – Нисе не понимаю. Может, хватит?
– Что? А, хватит, хватит! Там еще есть стихи?
– Навалом! – Аким не заметил, когда начал пользоваться любимым словечком Эли.
– Завтра почитаем, ладно?
– Конесно! Куда нам торопиться! Пос-сита-аем! Завтра я тебе не это горе, – щелкнул по тетради ногтем Аким, – завтра я те стих дак стих выволоку!..
– Уж не сам ли?
– Не-э! С ума-то еще вовсе не спятил! Дружок один на прииска старателем подался, а там ни кина, ни охоты, со скуки и строчил стишки да мне в письмах присылал. Больно уж мне один стих поглянулся. Я найду то письмо…
– А сам? Ничего тут такого?… – повертела Эля возле головы растопыренными пальцами.
Аким уклончиво хмыкнул и забренчал о печку поленом, подживляя огонь. По избушке живее запрыгали, высветляя ее до углов, огненные блики. Аким стоял на корточках, смотрел на огонь. Эля тоже не шевелилась, молчала.
Ощущение первобытного покоя, того устойчивого уюта, сладость которого понимают во всей полноте лишь бездомовые скитальцы и люди, много работающие на холоде, объяло зимовье и его обитателей. Полушубок, кинутый на плечи Эле, начал сползать, она его подхватила и без сожаления, почти безразлично сказала скорее себе, чем Акиму:
– Напутала я что-то в жизни, наплела… – Еще помолчала и усмешливо вздохнула: – Сочли бы при царе Горохе – Бога прогневила. И верно. – Она еще раз, но уже коротко, как бы поставив точку, вздохнула: – Бога не Бога, но кого-то прогневила…
Побаиваясь, как бы от расстройства Эля не скисла совсем, не стало бы ей хуже, Аким снова перевел беседу в русло поэзии, мол, вот когда бродит один по тайге, особо весной или осенью, с ним что-то происходит, вроде как он сам с собой или еще с кем-то беседу ведет, и складно-складно так получается.
– Блажь! – заключил Аким.
– Может быть, и блажь, – согласилась Эля, – но с этой-то блажи все и началось лучшее в человеке. Из нее, из блажи-то, и получились песни, стихи, поэмы, то, чем можно и нужно гордиться… – Не подбирая наплывшие на лицо отросшие волосы, а убирала она их как-то ловко, красиво, сделав рогулькой руку, отодвигала легкий их навес в сторону и плавным движением головы сгоняла ворох за спину. Белые, как приклеенные, волосы изредились, оплыли вниз, совсем уж на кончиках остались; темная волна живых волос все напористей сжимала их, прореживала.
Было тихо, так тихо, что слышна не только скатившаяся с крыши избушки льдинка, подтаявшая от трубы, но и реденько падающие капельки, звук которых действовал усыпляюще, и когда печка притухла и капельки смолкли, они, ни слова не сказав друг другу, легли каждый на свое место. Аким поворошил под собой лапник и почувствовал закисшую в нем сырость. „Надо сменить“, – мимоходом подумал он и прислушался: Эля не спала. Растревожилась, видать, и еще раз выругался про себя: „Па-ад-ла-а! Фраер из университета!“ – и хотел сказать Эле: ничего, мол, не убивайся, скоро я завалю тебя на салазки и оттартаю к людям, а там на вертолет, на самолет – и будьте здоровы! Привет столице!..
– Мы, как говорится, случайно в жизни встретились, потому так рано разошлись…
– Что?
Аким вздрогнул и тут же съежился – по привычке таежного бродяги он заговорил вслух.
– Ты чего? – встревоженно привстала Эля.
– Ничего, спи! – Аким снова притаился на полу и не разрешил себе уснуть до тех пор, пока не услышал ровное, сонное дыхание Эли. Для него сделалось уже привычным ловить ее движение, взгляд, сторожить сон и покой.
Когда они встретились, сколько времени прошло с тех пор? Наверное, целая жизнь. Успел же он когда-то из маленького беспомощного ребенка выходить и вырастить взрослую, красивую девушку, такую ему родную, близкую, что и нет никого ему теперь ближе и дороже на земле.
Эля угадывала – Аким читает не все из дневников, неинтересное, по его разумению, пропускает, чего-то ленится разбирать. Когда „пана“ на весь день отправился в тайгу, она забралась на нары, поджала ноги, закуталась в одеяло и при бледном свете оснеженного окна не только заново прочла, но и разобрала комментарии, бисерными строчками петляющие по полям затасканных тетрадей, – их Аким и вовсе оставил без внимания.
Первый комментарий – мошечные буковки, накорябанные неисправной, плохо подающей мастику ручкой, кинуты были на тетрадные листы, проложенные сухой веткой багульника, под стихотворением такого содержания: