Царевна Иерусалимская
Шрифт:
— В полдень скорым я еду в Варшаву, — сказал он. — Читку закончим завтра.
На сей раз Ильза почувствовала обиду не только за себя, но и за автора.
— Неужели ты клюнешь на такую дешевую приманку?
Ему хотелось сказать: мы дружим уже двадцать пять лет. Однако говорить этого было нельзя по той простой причине, что двадцать пять лет назад Ильза едва успела появиться на свет. Старость, с точки зрения Ильзы, могла рассчитывать на единственное смягчающее обстоятельство: талант, на который обычно и делалась скидка. Поэтому Рутковский сказал:
— Если б ты знала, до чего она была талантлива!
— Барбара? — язвительно
— Быть талантливым — неправильный глагол, — вмешался познанский малый. — Он имеет лишь настоящее и будущее время.
— Остроумно, — заметил Казик.
— Кстати, как вам понравилось второе действие?
— Зачем понадобилось надавать пощечин той женщине? — спросил Рутковский.
— Затем, что иначе она не соглашалась переспать с шофером.
— Я не сторонник насилия.
— Через тридцать лет, — отбрил его малый, — я тоже стану возбуждать женщин только щекоткой.
— А до тех пор? — поинтересовался Казик.
— Мы хотим жить без какого бы то ни было обмана.
— Всякая иная любовь, по-вашему, обман?
— Было бы разумнее, — сказал парень, — потолковать о пьесе.
— Я еще не слышал третьего действия.
— Оно точно такое же, как два первых.
— Жаль, — сказал Рутковский.
Он не смотрел на Ильзу, хотя ему было любопытно, открыла ли она глаза по крайней мере. Он быстро нагнулся, словно ища портфель, сползший под шезлонг.
— Мы можем довезти вас до Сопота, — предложил он парню.
— Благодарю, — ответил тот. — Я остановился здесь.
— Разве здесь есть где остановиться?
— Несколько номеров у них сдаются.
— А я и не знал, — сказал Рутковский.
Соблазн был еще сильнее, но он устоял и даже сейчас не взглянул на Ильзу.
— Ну что, поехали? — обратился он к жене.
— Я пока задержусь.
Рутковский, сделавший было шаг от стола, остановился.
— Оставить тебе машину? — спросил он чуть погодя.
— Я доберусь автобусом.
— Мест может не хватить.
— Я хочу дослушать пьесу до конца, — заявила Ильза.
— Завтра и дослушаем, — заверил ее Казик.
— Терпеть не могу останавливаться на полдороге, — сказала Ильза.
— Прощай, — сказал Казик.
— Возвращайся поскорее, — сказала Ильза.
Он сделал рукой прощальный жест и пошел прочь. «Стоит мне сейчас обернуться, — подумал он, — и перехватить взгляд, которым они обменяются, тогда я узнаю обо всех их тайнах…» Казик и на сей раз не поддался искушению; он вообще хорошо переносил невыясненные ситуации.
«Фиат» Рутковских был старым рыдваном, который на ходу громыхал своими железными потрохами. Машина находилась на стоянке позади ресторана, однако море разбушевалось не на шутку, брызги залетали далеко, и ветровое стекло оказалось сплошь усеяно соляными кристалликами. Казик принялся было счищать их со стекла, но как только на асфальте под ногами у него захрустела соль, он тотчас прекратил это занятие. От звука хрустящей соли по спине у него побежали мурашки; он сел в машину и по прибрежному шоссе рванул к Сопоту.
В прошлом году за ней увивался один такой — из молодых, да ранний: Богдан, врач из их театра. (Тогда Казик считал эти ухаживания безрезультатными.) Юный воздыхатель катал Ильзу на лодке и декламировал ей стихи Рильке; конечно, даже декламацию Рильке — на значительном расстоянии от берега — можно воспринимать как своего рода насилие. Вот познанский парень, тот декламацией не увлекается; он силен, как горилла. Любопытно бы узнать, как реагирует Ильза на насилие… Жаль, что он не выспросил барменшу, поклонницу театра, можно было бы поинтересоваться, к примеру, разрешается ли дамам посещать мужчин в их номерах. Однако Казик охотнее прислушивался к своей фантазии: она всегда давала ему такой ответ, какой он и желал получить. Номера, которые сдаются, как правило, расположены на втором этаже. Железная койка. Шкаф. Стол, стул. Не столько гостиничный номер, сколько тюремная камера… В окно врывается шум прибоя, и каждый день с пяти вечера наяривает джаз. Тут кричи не кричи, никого не дозовешься. Но Ильза и кричать не станет. Горилла влепит ей затрещину, и она и вскрикнуть не успеет, как окажется нагишом: эти модные летние платьишки ничего не стоит сорвать одним махом. Затем он швырнет ее на постель. Нет, сперва он заорет на нее… Да если еще и по-немецки: Liegen! [1] Инфинитив в качестве повелительного наклонения звучит особенно беспощадно.
1
Лежать! (нем.).
Гордость — субстанция хрупкая, как стекло. Чем человек чище и благороднее душой, тем более ранима эта душа… Да и у кого достанет силы кричать, отбиваться руками-ногами, царапаться и вообще в голом виде сопротивляться мужчине, одетому с головы до пят? Да если этот мужчина вдобавок ко всему одет в форму немецкого военного врача! Представим себе познанского парня в гостиничной комнатушке, где сходство с тюремной камерой налагает особый отпечаток на всю эту сцену насилия. Представим себе этого малого с его длинными, как у обезьяны, руками, с торчащим ежиком волос и в форме немецкого военврача. И представим, будто бы он уже добился того, чего хотел. Пойдем в своих предположениях дальше и допустим, что люди в этом возрасте признают лишь один вид любви: насильственный… Что же происходит после этого? О чем говорит майор медицинской службы и как? Грубо кричит или нежно шепчет на ухо? Сюсюкает? Произносит красивые слова?
— Ах ты, дурашка, — говорит он. — Звереныш упрямый! Ну хоть бы сказала, что любишь меня!
— Я же еще и любить тебя должна?
— Разве тебе было плохо со мной?
— Да меня от одного твоего прикосновения в дрожь бросает. — Ильза отодвигается от него.
— Зачем ты врешь? — говорит он. — Мы хотим жить без какого бы то ни было обмана. Это муж твой вгоняет тебя в дрожь, дурашка.
— Неправда, — говорит Ильза. — Я люблю Казика.
— Что в нем любить-то? Старый, мнит о себе Бог весть что, лживый до мозга костей. Даже имя у него и то вымышленное. Шпигель — вот как его зовут на самом деле, а Рутковский — всего лишь писательский псевдоним.
— В этом нет ничего зазорного.
— Ну, а если уж он писатель, то почему ни черта не пишет? Я за полтора года создал девять пьес, а он за пятнадцать лет не выдавил из себя ни строчки.
— Неправда, — говорит Ильза. — У него написано исследование о Чехове. И есть одна пьеса…
— Которую он начал сочинять еще в гетто. Чего же он ее не докончит?
— Он останется здесь в одиночестве на весь сентябрь, специально чтобы завершить пьесу.
— Будь спокойна: ему уже ничего не удастся завершить.