Царевна Иерусалимская
Шрифт:
— Не сердитесь, что столько хлопот вам причинила, — оправдывалась женщина. — Всего две недели, как мы сюда въехали, откуда же мне было знать, что пан доктор вовсе и не врач… Кстати сказать, его тоже так называли: «пан доктор».
— Кого?
— Да писателя этого, который убил свою жену.
— Убил? — переспросил Казик. — Раньше вы об этом как-то не упомянули.
— Так ведь он запретил ей видеться с сыном.
— Ну знаете ли, это не одно и то же!
— А жиличка моя души не чаяла в своем ребенке, — пояснила
— Унизить человека — еще не значит убить его, — сказал Казик. — А сейчас отдохните, все эти разговоры вам только во вред.
— Для иного человека унижение хуже смерти, — продолжала женщина, словно и не слыша его замечания. — Жиличка моя уж на что раскрасавица была и гордячка, а раз как-то присела ко мне на постель да как заплачет. «Тетя Малгося, — говорит, — больше мне жить не для кого». Я давай ее утешать, да куда там! Ночью пошла она на сортировочную станцию — ей, вишь, втемяшилось, будто сыночек ее там, — и сама, по своей воле, села в вагон с еврейскими детишками… А ведь у нее документы все были выправлены, будто у чистокровной арийки, и врач-немец за ней ухаживал, в чине майора.
— Выходит, это не было для нее унижением — немецкими документами пользоваться? — раздраженно спросил Рутковский. — И из-за майора своего она ведь не умерла со стыда!
— Это другое дело, — отмахнулась женщина. — Майор ее изнасиловал.
— Вы вправду верите, будто женщину можно изнасиловать?
— А неужто вы думаете, будто нельзя? — удивленно спросила старуха.
— Разве что втроем против одной.
— Тут и один на один совладать можно, — сказала женщина. — Вот если, к примеру, мужчина сильный, не хуже обезьяны. Да еще оплеуху закатит и одежду сорвет, как с моей жиличкой вышло!
— Вам необходимо отдохнуть, — сказал Рутковский.
— Думаете, мне было приятно, что немецкий майор шастает к моей жиличке, как к себе домой?
— Помолчите, пожалуйста! — одернул ее Рутковский. — Вам вредно, так много говорить.
Однако старуха попросту не слышала его замечаний.
— А после мое отношение к нему изменилось, потому как и сам майор переменился. Видать, совестно ему стало. Придет, бывало, и даже мне руку целует, а уж жиличку-то мою все цветами задаривал да стихи ей читал… «Тетя Малгося, — говорит мне как-то жиличка, — теперь мне ничего не стоило бы выставить его подобру-поздорову… Но тогда я не смогу больше отправлять ему посылки».
— Кому? — спросил Рутковский.
— Да писателю своему.
— Чушь какая! — окрысился на нее Рутковский. — Тому писателю благотворительные посылки приходили из шведского посольства.
— Какое там! Жена ему присылала, все до единой.
— Какое бессовестное вранье! — возмущенно воскликнул Рутковский. — Да он бы ни за что от нее не принял!
— Ну да, не принял! — тяжело
— Сядьте на место! — резко прикрикнул на нее Рутковский. — Что вам нужно?
Женщина на его слова и ухом не повела. Теперь о ее дурном самочувствии напоминало лишь тяжелое, с присвистом, дыхание. Вперевалку, но довольно бодро она прошлепала на кухню — каменный пол противно заскрипел у нее под ногами, — проковыляла по всем комнатам, всюду оставляя за собой распахнутые двери и включенный свет. И наконец остановилась на пороге детской, одной рукой держась за ручку двери, а другой шаря впотьмах.
— Где у вас тут свет зажигается? — прерывисто дыша, говорила старуха. — Ура! — воскликнула она, нащупав выключатель. — Да вот же он! Так и знала, что больше ему и быть негде! — она указала на коня-качалку. — И коня этого жиличка моя прислала.
— Понятия не имею, как он здесь очутился.
— Мой внук отыскал его в дровяном подвале, — удовлетворенно пояснила женщина, — и играл с ним во дворе. А потом вернулся домой привратник и говорит: это, мол, чужая вещь, когда-то сынок пана доктора с этим конем забавлялся.
— Он ошибся, — сказал Рутковский, — это совсем другой конь.
— Жиличка при мне его в бумагу упаковывала.
— Что тут спорить: все эти качалки одинаковые.
— А эта не такая, как другие! — заявила старуха. — Я ее из всех узнаю. Помнится, еще жиличка сказала: «Садитесь, я вас покачаю, тетя Малгося!»
Она неожиданно прыснула со смеху — совсем как ребенок — и с грехом пополам взобралась на качалку. Зрелище этой огромной черной туши, перевешивающейся по бокам игрушечной лошадки, было поистине ужасающим.
— Немедленно слезьте оттуда! — закричал на старуху Рутковский, в ужасе пытаясь подступиться к ней то с одной, то с другой стороны. Однако старуха и не думала послушаться его окрика. Словно вдруг почувствовав себя ребенком, она, громко хихикая, принялась дразнить Рутковского.
— Противный дядька! — кричала она. — Чего ты не даешь мне покачаться? Небось завидки берут? У-у, злючка-колючка, убил — не пожалел родного сыночка!
Протянутая было к ней рука мужчины замерла в воздухе.
— Замолчите! — хрипло проговорил он. — Ведете себя как несмышленый ребенок!
Старуха продолжала качаться на лошадке.
— И жену довел до смерти! — хихикала она. — Как только не совестно? Дядька — убивец, душ погубивец! — вопила она с идиотской ухмылкой на обрюзглом лице, словно под убийством подразумевала какую-нибудь развеселую детскую проказу.
— Вы не соображаете, что говорите! — закричал и Рутковский. Он хотел подойти и стащить ее с лошадки, однако ноги отказались ему повиноваться. И он лишь издали покрикивал на нее. — Немедленно слезьте оттуда и ступайте на место!