Царевна Иерусалимская
Шрифт:
Вот и сейчас она недоверчиво смотрела на Рутковского.
— Что это тебе втемяшилось, Казик? Может, совесть заела?
— Я всегда считал тебя очень талантливой, Барбара.
— Опять врешь.
— Завтра же сделаю заявление в печати, что ты будешь играть Нору.
Актриса вытащила пудреницу. Внимательно рассмотрела свое лицо, затем протянула Рутковскому зеркальце, будто там осталось ее отображение.
— Взгляни сам. Недавно я видела себя по телевидению: старая баба, волосы безобразные. Какая из меня получится Нора? Сплошное убожество!
— Из
— Ты в меня веришь?
— Да, Барбара.
— Поклянись.
— Клянусь.
— Клянись всем на свете.
— Клянусь всем на свете.
— Поклянись, что я и сейчас так же талантлива, как во времена постановки Шекспира, когда впервые стала твоею!
— Ты и сейчас так же талантлива, как во времена постановки Шекспира, когда впервые стала моею.
Барбара вздохнула, почти не в силах скрыть наслаждения, и сказала:
— За что только я тебя люблю, мерзавец ты эдакий!
И поблагодарила за розы. Ее точно подменили: она стала разговаривать весело и дружелюбно. От той неловкости, которая столько раз вызывала между ними перепалки, сейчас и следа не осталось. Барбара поплакалась, сколько ей пришлось выстрадать из-за почечных камней, но зато она надеется, что здесь, в клинике, врачи заодно вылечат ее и от этой хвори. Затем она рассказала, что решила отравиться люминалом, но поначалу никак не удавалось его раздобыть, пока наконец доктор Богдан, врач из театра, которому она пожаловалась на бессонницу, без звука не выписал ей рецепт.
— Как же ты ухитрилась проглотить такое количество таблеток? — спросил Казик.
— Это оказалось труднее всего, — рассмеялась Барбара. — Ты же знаешь, каких мучений мне стоит каждый глоток.
В театральном мире всем было известно, что Барбара на сцене лишь делает вид, будто ест или пьет. Она всегда сильно волновалась перед выступлением, и это вызывало у нее спазм пищевода. Вот и люминал ей пришлось глотать по одной таблетке с интервалами в пять-шесть минут. После каждой очередной таблетки она выходила в ванную комнату, прополаскивала горло холодной водой, возвращалась, принимала следующую. На десятой ее окончательно заклинило, не проглотить — хоть убей, но как раз в этот момент — со смехом продолжила Барбара свой рассказ — пришла женщина убирать квартиру. Поэтому больше девяти таблеток принять не удалось.
— Остался у тебя еще люминал? — спросил Казик.
— Целая куча, — засмеялась Барбара. — Хочешь убедиться?
Она выдвинула ящик тумбочки. Там лежала непочатая склянка люминала и еще одна стеклянная трубочка с точно такими же белыми таблетками, предназначенными, как оказалось, для промывания почек.
— Надеюсь, ты не собираешься еще раз повторить подобную глупость? — спросил Казик.
— Еще чего не хватало! — воскликнула Барбара и, встав с постели, накинула халат. — Прости, — обернулась она в дверях, — с тех пор как я начала принимать мочегонное, каждые полчаса приходится бегать.
Казик остался в палате один. Оглянувшись на дверь, он вытащил трубочку с люминалом и высыпал в ладонь ее содержимое. Вместо снотворного набил трубочку мочегонным
Ящик тумбочки остался незадвинутым. Снимая с себя халат, Барбара бросила туда взгляд, но ничего не сказала, только улыбнулась довольной улыбкой, как мать, в отсутствие которой дети похватали печенье… Она легла в постель и перевернулась на бок, чтобы лучше видеть Казика, и даже зажгла ночник, потому что стало смеркаться.
— Мы очень беспокоились за тебя, Казик, — сказала она, удобно устроившись.
— Кто это — мы? И с какой стати было беспокоиться?
— Неважно, — улыбнулась Барбара. — Мы заблуждались на твой счет. Наведаешься ко мне еще разок?
— Наведаюсь, и не раз, — ответил Казик.
— Вот будет здорово! — воскликнула Барбара. — Помнишь паштет по-страсбургски?
Оба расхохотались. В ту пору, когда они еще жили вместе, в руках у Казика однажды разорвало консервную банку, едва он начал вскрывать ее. Барбаре вспомнилось еще немало подобных забавных случаев, затем Рутковский спустился в проходную и вызвал по телефону такси. Потом он вернулся, и, пока они ждали такси, им было по-прежнему легко и просто. Барбара усадила Казика к себе на постель, а сама мечтательно уставилась в темнеющий квадрат окна.
— Помнишь, какие у меня были красивые волосы?
— Они и сейчас красивые, — сказал Казик.
— С тех пор как их сбрили, они никак не желают отрастать длиннее.
— Короткая стрижка тебе тоже идет, — заметил Казик.
— Самой себе я нравлюсь только такая, какой была прежде, — сказала актриса. — И любить могу только то, что было до войны. Люблю твоего сынишку, этого очаровательного постреленка… Господи, до чего дивные были у него глаза!
— К чему говорить об этом, — сказал Казик.
— Люблю Ядвигу, — вздохнула Барбара. — Каким ласкательным прозвищем ты ее называл? Царица Савская?
— Теперь уж и не припомню, — сказал Казик.
И тотчас вспомнил: «царевна иерусалимская» — вот как он ее называл. И лицо Ядвиги возникло перед ним, как бы спроэцированное на стену больничной палаты. Он словно вновь увидел ее кожу — белую и настолько чувствительную к свету, что даже тень от ветки оставляла след на этом нежном белом покрове, подобно царапине. На ослепительной белизне лица выделялись два темных пятна: глаза Ядвиги, черным потоком уходящие куда-то в таинственную даль — как на негативе фотографии.
— Ее планетой была Луна, — мечтательно продолжала Барбара.
Рутковский молчал.
— Вот ведь интересно: к ней я не испытывала ревности, — сказала Барбара. — Может, потому, — она как бы размышляла вслух, — что Ядвига душу готова была отдать за ребенка.
Рутковский промолчал и на это.
— Теперь таких женщин и не найдешь, — заключила Барбара. — Неужели ты поверил этим кошмарным россказням про нее?
— Да, — сказал Казик.
— Ну а хотя бы потом ты пытался выяснить?