Цари и скитальцы
Шрифт:
Иван не любил ездить по городу, как ездил в молодости его отец, давя пьянчуг и прижимая к заметам посадских жёнок. Его манили снежные великокняжеские луга, накатанные просёлки за Дорогомиловской слободкой, опасная голубизна рано подтаявшего льда Москвы-реки. Протасий уселся с Иваном в сани, а Колычев с Монастырёвым скакали верхами следом. Поодаль весело безобразничали дети знатнейших московских бояр, пристроенные ими ко двору наследника. Сами бояре, за исключением Романовых-Юрьевых, Бутурлиных и Колычевых, не лезли на глаза: сложное отношение государя к сыну было известно.
Из западных ворот Земляного города вылетели в луга, оставив слева
Куда неслись? Всё ещё уязвляемый памятью о деревне, о зле и бедности, оставленными за Шелонью, Венедикт Борисович не опьянялся скачкой в пустоту и треском льда у берега, где в реку выносило талые ключи. Что-то занудливое, постное появилось в его характере. Скачка и баловство молодых дворян казались ему преступным расточением сил. Бросить бы их туда, где не хватает смелого деяния и слова в его древнем, жертвенном понимании: в стране столько трусливого обмана, засилья злых, страха народа перед властью и недоверия власти к своему народу... А неподкованные кони крошили синий лёд, знатный возница плетью мучил и бесил коренника, тот от обиды готов был запалить и разорвать сердце, упасть и умереть у ног хозяев, в последний раз втянув ноздрями оттепельную влагу.
Кто выбивает слёзы из глаз коней — ветер или нагайки? Господи, да зачем мы мучаем друг друга? Коренник сбился с хода на проталине, Венедикта Борисовича вынесло вперёд, и он увидел слёзы на серых, совсем отцовских глазах царевича.
На правом берегу реки, за Вспольем, был тихий лес. В нём ещё непоколебимая зима. Полуденное солнце оставило следы робкого целования у изножий елей и алых сосен, но слишком чистый снег не принимал его тепла. Опустив голову и уроняя пену на сугроб (пена казалась жёлтой на снегу), остановился коренник. Трепещущими губами ткнулась в него измученная пристяжная. Семейка Бутурлин слез с коренника, подошёл к саням, криво ставя ноги в глубокий и зернистый под настом снег, сел с краю. Всё тут, на взгляд Венедикта Борисовича, делалось не по чину. Иван полулежал в санях, смотрел в небо прищуренными глазами, рано ослабленными чтением. Верховым ветром мотало в поднебесье вершину мачтовой сосны.
— Как просто, — сказал Иван.
Протасий откликнулся неторопливо:
— Что просто, государь?
— Видишь сосну? Красуется. Сколь густо обступили её меньшие деревья. Придёт буря, захочет вырвать её из родной земли, а корни её сплетены с соседями, меньшие стволы поддерживают снизу. И не повалит её ветер. А если бы она, сосна, хищно тянула из-под меньших земные соки, давила их, они и возросли бы низкими, никчёмными. Сосна повеличалась бы до первой бури... Как просто додуматься до этого. Отчего он не хочет?
Протасий и другие не спросили — кто. Венедикт Борисович приоткрыл рот, но вовремя захлопнул. Догадался.
После скачки показалось ему зябко в лесной тени. «Любит поговорить, в отца», — подумал он.
Иван говорил, как бредил, опавшее и побелевшее лицо уставилось в голубизну, крупное тело бессильно раскинулось в санях.
— В немецких землях тоже возрастает власть королей и дьяков. Ныне без этого не выживешь. Но... Бориске
Царевич не ждал ответа и поддакиваний. Его ближние люди понимали друг друга без лишних слов. Шумная свита не увязалась за санями, рассеялась по Всполью, по опушкам, пугая лис и зайцев и давая знать царевичу, что все готовы явиться по первому призыву.
— Бояре-лорды, — возразил Протасий, — сами того добились. Янкин рассказывал — всякие короли были у них. Хартия вольностей — вот главное. Всем всё понятно — обязанности и права.
— Понятно, так не болтай.
Иван настороженно косанул по сторонам. Лес стоял тихий и вблизи — безлюдный. Протасий слишком вольно ухмыльнулся и вылез из саней.
— Ништо. Выделит тебе государь Новгородчину в удел, устроишь всё по-своему.
— Жди...
— А мы привыкли ждать. Ишшо обождём хоть... года два!
Видимо, у Протасия терпение было отмерено. Колычеву очень не нравились такие разговоры. И на Ивана они действовали нехорошо: его как-то болезненно, нетерпеливо повело, он вытянулся на рысьей шкуре и вдруг сказал капризно, по-отцовски:
— Хочу в седло!
Торопясь услужить, Венедикт Борисович запутал ногу в стремени. Семейка Бутурлин соскочил с саней, помог ему. Иван завалился в седло, свистом послал коня вперёд, и чужой конь охотно послушался его, унёсся в ельник.
Никто не поскакал за государем. Семейка по-простому достал из передка саней баклажку жжёного вина, первому протянул Колычеву. Приученный закусывать, Венедикт Борисович заел вино крупичатым снежком, Протасий, прислушиваясь к треску в ельнике, не слишком почтительно сказал:
— Ишь носится. Выхлещет очи твоему каурому.
— Бог с ним, лишь бы на пользу.
Теперь Венедикт Борисович почувствовал, как сладко дышится в лесу. Упившаяся солнцем хвоя изливала смолистый запах в морозный воздух. В голову влезла блажь: заночевать под ёлкой. Или построить келью и никогда не возвращаться в грозную Москву. Улицы её вдруг показались страшными — бог знает отчего.
Иван вернулся — мрачно разгорячённый, с саблей в руке. На сабле запеклась смола. Протасий с неожиданной бережностью помог ему слезть с коня, царевич подчинился ему без молодечества и на кратчайшее мгновение уронил голову на плечо Юрьеву. Выпил из той же захватанной губами баклажки.
Лошади выворотили сани из зарослей и сугробов, неторопливо побежали по своим следам. На Всполье свита чинно пристраивалась по двое. У въезда на Смоленскую дорогу собрались, узнав царевича, дорогомиловские жители. Кланялись молча, многие становились на колени в снег. Один не выдержал и крикнул:
— Милостивец! Дай тебе бог...
В возгласе слышались надежда и затаённая озлобленность — признак бессильной тоски по переменам.
Когда Венедикт Борисович похвастал дядюшке Умному о катании с наследником, Василий Иванович ответил недовольно:
— Знаю. И что беседовали тайно в ельнике, и что кричали вам у Дорогомилова... Венедикт! Пока не езди к ним и от Протасия держись подале. Ты уж послушайся меня.
— Да как же сам ты не боялся с Никитой Романовичем...
— Пению время, и молитве час, — темно возразил Василий Иванович.