Цари и скитальцы
Шрифт:
— Оттуда бой!
Дети боярские сразу поверили ему и позже утверждали то же самое с заворожённым единогласием. Наверно, те, кто раньше вбежал в башню, чистили от кнехтов нижний ярус, а тем временем какой-нибудь тупой немецкий кнехт-самоубийца ударил пулей по блестящему, богатому... Такому лишь бы выстрелить, а там хоть и не рассветай.
Неупокой взлетел по лестнице на верхний ярус. Злоба — за ним. Два мёртвых кнехта лежали на полу, над ними что-то делал человек с пищалью. Дети боярские поволокли их трупы вниз, на стену. В азарте не стали разбирать, чем были кнехты вооружены, а просто сбросили их со
Позже на тёмной лесенке, ведущей в нижний ярус, нашли застреленного оружничего Малюты и трёх детей боярских, вбежавших в башню вместе с ним. Головы их были разорваны пулями, словно по ним стреляли сверху, с двух шагов...
...Огонь, огонь до неба!
Царское место переносили дважды: менялся ветер, а запах горящей человечьей плоти гнусен.
Горели: комендант Пайды Ганс Бойе, владелец мызы Ниенгоф Арендт Дуве и пятеро кнехтов. Горели, догорали, уже не чувствуя огня (если разум способен поверить в нечувствительное тело). Может быть, мука смерти уходит за пределы времени? Нет, вряд ли: природа милосердней человека.
Государь, бояре, дети боярские, стрельцы, холопы, посошные и вырученные из башни чухонские крестьяне стояли и смотрели. Жар бил им в лица, а спины познабливало, как всегда у зимнего костра.
— Аспиды, аспиды, — внушал кому-то государь. — Видели, что погибель им, так надо было прямо в сердце мне... Не было слуги вернее!
Все молчали. Он стал молиться про себя. Сухие, заалевшие от жара губы выборматывали отдельные слова. Василий Иванович Умной прислушался. «Душе, душе, — взывал Иван Васильевич. — Почто о тлеющем печёшься?» Он не молился, а произносил любимую стихиру Григория Лукьяновича Скуратова.
Вот он лежит в открытом гробу, обложенный еловым лапником, и льдинки на малахитовых иголках переливаются, как дорогое новгородское стекло. Скуратов был бескорыстно предан государю и государевой мечте об однородном, единогласном, единодержавном царстве. Россия не забудет его имени. Оно навеки будет означать: палач.
4
В начале мая 1573 года по Серпуховской дороге, размытой первыми дождями, шёл небольшой отряд с обозом. Князья Михаил Иванович Воротынский и Дмитрий Хворостинин — герои Молодей — ехали на Оку, на Берег. Берег в этом году был тих и светел, словно страдалец, одолевший огненную болезнь. На нём нечего было делать умелым воеводам. Именно это и возмущало их, считавших, что отныне их место — при государе.
А во главе обоза, имея вид задумчивого предводителя войск, по-гречески — игумена, на тёмном аргамаке выступал Василий Григорьевич Грязной-Ильин. Он был назначен воеводой в далёкий пограничный городок Донков.
Честолюбивые страдания Воротынского и Хворостинина были младенческой обидой рядом с терзаниями Грязного. «Я ему верным псом... — Василий падал головой на вздёрнутую шею аргамака. — Я его выше отца родного... Он же меня из гноища поднял! За что теперь гонит?» Грязной нарочно ускакал к обозу, чтобы его лица, залитого похмельными слезами, не видели князья.
Слёзы подсохли. Солнце, жгучее после дождя, било в лицо. Близился полдень, а с ним обед и новая выпивка. Ожидание её исподволь утешало Василия Григорьевича. Его
Канули в невозвратное свирепые пьянки в Слободе. Малюту погубили, сунули под пулю. Опричных разогнали. Случайно, недосмотром Грязного и Скуратова, уцелевшие бояре Колычевы вцепились в царскую столешницу, покрытую той самой самобранкой, которая из общей российской скудости вытягивает изобилие для немногих. Большое дело было загублено. Пройдёт несколько лет, и государь опомнится. Но будет поздно: кости Василия Грязного степные волки обгложут, вороны сердце расклюют... Снова обильно, облегчённо хлынули слёзы. Василий поднял к солнышку лицо. Ему хотелось помолиться за кого-то, кому-то не припомнить зла, чтобы ему, Василию, тоже зла не поминали. Сейчас он с князьями выпьет и помирится навек.
Ему служить под их началом.
Проехав Воскресение-у-Молодей, отряд остановился. Ещё в Москве договорились обедать здесь, помянуть павших. Князей томила боевая ностальгия. Всё тягостное, мучительно неопределённое в событиях годовой давности отсеялось милосердной памятью. Осталось ощущение победы и то чувство единства мысли, убеждений и дела, которое всегда сопровождает воспоминания о войне.
Обед на оправдал надежд Грязного. Во-первых, сесть ему возле Воротынского и даже Хворостинина не удалось. Их обступили ближние дворяне, дети боярские из самых верных. Второе — среди людей, участвовавших в битве, Василий чувствовал себя унизительно чужим. Ему аукались вольготные деньки, отсиженные в Новгороде. Он знал, что воевал бы не хуже любого, но как теперь докажешь? Грязной стал было задираться, однако ветераны Молодей быстро его окоротили. Недобро стихнув, он стал прислушиваться к разговорам.
Грубую холстяную скатерть кинули на траву. Горой сложили хлебы. Русское жжёное вино подали в глиняных жбанах, всем одинаковое, без чинов. Вяленое мясо и провесная рыба, еда скитальцев и военных, тоже лежали грудами — тянись, бери по знаку старшего.
Князь Воротынский пролил на землю половину кубка, омочил хлеб: первую чару выпили за мёртвых. Крепкие зубы захрустели луком и капустой, сдобренной конопляным маслом.
Вторую, как и полагалось в этом особом случае, князь Воротынский вознёс за государя. Вдруг Дмитрий Хворостинин, чинно жевавший луковое пёрышко, сказал:
— Я выпью за тебя, князь.
В его звонком, хотя уже и сипловатом голосе послышалась слеза — та молодая, нетерпеливая, недобрая слеза, какую исторгает уколотое первой обидой сердце.
Князь Дмитрий был молод, честолюбив и смел, то есть неосторожен. Опытный Воротынский, знакомый и с опалой, и с тюрьмой, возмутился:
— На рожон лезешь и других тянешь, Димитрий! За государя пьём!
Хворостинин опомнился, но ближние дворяне закричали:
— Государь наш Михайло Иваныч! То твоя победа! Да князя Димитрия. Воевода, государь, за тебя!