Царская служба
Шрифт:
Так, значит, Поморцев уже уверен, что Бессонов и есть маньяк. Да, интересно будет посмотреть на выражение лица старшего губного пристава, когда он узнает, что никакого маньяка нет вообще! Впрочем, никто, кроме некоего подпоручика Левского, об этом пока не знает, стало быть, и Поморцев сможет узнать только от меня. А для этого мне надо быть живым и не менее здоровым, нежели сейчас. Поэтому просьбу Афанасия Петровича быть осторожнее я, пожалуй, во внимание приму. В той, конечно, мере, в какой она не будет мешать мне заниматься другими своими делами.
Не скажу, правда, что дел этих было много.
— Вы же, Алексей Филиппович, будете писать подробный отчет, и, как вы понимаете, я его тоже прочту. А перед тем нужно будет довести итоги расследования до городского военного и губного начальства. Мы с вами ни тем, ни другим не подчинены и докладывать им, строго-то говоря, не обязаны, но оставлять их в неведении было бы непорядочно. Чтобы вам не писать все это дважды, я соберу всех заинтересованных лиц вместе, и вы им все в подробностях и поведаете. Я, как вы понимаете, тоже там буду присутствовать, и все от вас же и услышу, — возразить против столь стройного плана действий было нечего, да и не хотелось совершенно.
Но это все дело ближайшего будущего. Да и отставка моя тоже последует не сегодня и не завтра. Майор Лахвостев, как мой непосредственный командир, мне представление на оставление службы, конечно, подпишет, но окончательно уволить меня могут только приказом по полку, в котором я числюсь. А поскольку полк расположен в Москве, то только там такое и произойдет. Но вот врачебное заключение, на основании которого меня и уволят от службы, получить надо здесь, в госпитале. И потому я в один прекрасный день затянул шинель новым ремнем да и вышел из дому.
— О, здравствуйте, Алексей Филиппович, здравствуйте! — обрадовался мне штаб-лекарь Труханов. — Как ваша нога?
— Вашими стараниями, Федор Антонович, все хорошо, — бодро ответил я. — Хромаю помаленьку, не без того, но в общем и целом не так страшно, как оно, видимо, могло бы быть.
— Ну, вы что угодно говорить можете, получается у вас складно, но я все равно должен посмотреть, — на мой бодрый тон Труханов не купился. В общем, сказать, что все у меня с ногой хорошо, было, конечно, нельзя, но и сказать, что все плохо, было бы неправдой. Болеть нога не болела, так, ныла иной раз, да почему-то все время хотелось с ней поаккуратнее — наступать не сильно, поднимать не особо высоко, сгибать поменьше и так далее.
Штаб-лекарь велел мне раздеться до исподней рубахи, внимательно осмотрел ногу, заставил меня ходить взад-вперед, хорошо, трость при этом не отобрал. Затем он усадил меня на стол, сам присел на низкий табурет
Приказав мне присесть на корточки и встать, Труханов убедился в том, что присесть-то я могу и сам, а вот встать — только опираясь на трость. А вот то, что одеться, намотать портянки и натянуть сапоги у меня получается без посторонней помощи, Федору Антоновичу понравилось — очень уж одобрительно он хмыкнул, когда я все это проделал.
— Раз в три-четыре дня приседайте. Как только сможете встать сами, без опоры — повторите на следующий день. Сможете встать сами три дня подряд — привыкайте и ходить без трости. Не сможете — отдохните и снова приседайте раз в три-четыре дня. Но прихрамывать будете еще очень долго, может быть, и всегда, — заключил штаб-лекарь. — Представление на увольнение от службы вам сейчас нужно?
Мы договорились, что бумагу штаб-лекарь пришлет с нарочным мне на квартиру в ближайшие три дня, после чего я поинтересовался, где и как мне найти Лиду — решил снова попытать счастья, раз уж здесь. Объяснил Федор Антонович доходчиво, и минут через пять я уже постучал в крашеную белой краской дверь под черной лестницей северного крыла, оценив короткой усмешкой маленькую хитрость Лиды — на двери красовалась мрачная черная табличка с большими желтыми буквами: «Не стучать! Вход воспрещен!».
— Вы?! — смена чувств, которые можно было прочитать на милом лице — от возмущения через удивление к радости — меня от души развеселила.
— Я, — больше добавить к широкой улыбке мне было нечего. — Пустишь?
Лида отступила, пропуская меня в маленькую каморку, назвать этот закуток комнатой не поворачивался язык. Чуланчик без окон, освещенный лампой об одном светокамне, выглядел, тем не менее, довольно уютно — место нашлось и для кровати, и для маленького столика с табуретом, и для полки с вещами и несколькими книгами, и для вешалки.
— А я вот свободна пока что, — невпопад сказала Лида, пряча густо покрасневшее лицо. — Думала, опять у кого-то из сестер что-то не выходит, а это вы пришли… А я тут… Простите…
Если я правильно понял, Лида пыталась извиниться за свой вид. Ох, и напрасно! Такой я ее никогда еще не видел, и сразу понял, что многое потерял. Нет-нет, никакой небрежности или, тем более, распущенности в ее облике и близко не было, и косы она заплела, и одета была хоть и по-домашнему, однако же вполне прилично, но… Вместо привычного темного мешка я видел легкое в бело-синюю полоску полотняное платье-халат, глухого платка на манер монашеского апостольника [2] на ней не было вообще, и глаз радовали золотые косы — в таком виде Лида смотрелась куда как веселее.
— Ты такая прямо вся весенняя, — мой немудреный комплимент заставил Лиду покраснеть еще сильнее, хотя куда, казалось бы, больше-то?
— Правда? — Робко подняв головушку, она виновато улыбнулась.
— Правда-правда, — тихо подтвердил я и притянул Лиду к себе.
Она опять не сопротивлялась и не отвечала. Будь на ней те же мешок с платком, все, видимо, так же и кончилось бы, как всегда до этого, но не сейчас. Остановиться, целуя и обнимая Лиду сейчас, одетую в нормальную одежду, я не мог и не хотел.