Царские врата
Шрифт:
–Что стряслось, мама? – Иван научился от меня спокойствию. – Ты не поладила с хозяевами, да?
–Хозяин хороший. Это я плохая.
–Ты? – Он взял мои руки в свои. – Не может быть.
–Все может быть. Я подстрелила человека. Мальчика. Твоего ровесника.
Иван долго молчал, держал мои руки в руках. Потом выпустил мои руки, закурил, к форточке подошел. Сизый легкий дым вился, улетал бесследно. Мне тоже захотелось закурить. Я очень давно не курила.
–Насмерть? – спросил, между затяжками.
–Нет. Жив.
–Мам,
Мы пили чай, и я представляла, как этот пацаненок, подранок, с нами за столом сидит и пьет с нами чай. Радость обнимала меня. Я выстрелила в человека, а он остался жив. Впервые выстрелила – и не убила, он жив остался, жив. Чай был горький, как полынь. Рот обжигал. Иван улыбался мне.
Ее дом. Кастрюли, сковородки. Вот ложка десертная, мельхиоровая, с вензелями – старинная, – из которой Алена ела в детстве; эту ложку Алене подарила бабушка Наталья, вместе с наперсточком, верхушка с дырочками у наперстка была оранжевая, сердоликовая. Наперсток Алена потеряла, а ложка сохранилась. И даже дожила… ну, договаривай: до старости твоей.
Она вздрогнула. Старость! Какая старость? Разве ее годы – это уже старость?
«Раньше в это время люди уже умирали», – равнодушно подумала она. Глаза скользили дальше, шире охватывая круг. Вот на шкафу – старый латунный самовар. Из него пили чай ее деды, а самовар – сапогом накачивали. Сапогом. Она усмехнулась. Давно минувшее время. Сейчас никто про него не помнит. И люди все те – в земле, и кости их давно проточили черви.
И ее время, в котором она живет и сражается за жизнь, и уже устала биться, устала, – тоже забудут. Кому нужно прошедшее время? Говорят – есть память. Кому нужна память, если тот, кто носит ее, тоже уходит под землю?
Повела глазами вбок. И вниз. Увидела. Под столом, рядом с корзиной, в которой они с Иваном хранили лук и картошку, – ртутный, грязно-серебряный выблеск. Бутылка.
Алена схватила бутылку за горло, как гуся. Подняла. Да, водка. Почти полбутылки. Иван пьет. Один? С друзьями? Неважно. Это его водка. Что смотришь на нее?
Она тяжело, со стуком поставила бутылку на стол. Поискала глазами. Не вставая с табурета, изогнувшись, ловко, как обезьяна, сняла с полки граненый стакан. «Из него Иван пьет». Понюхала стакан. Пахло водкой. Она улыбнулась.
И памяти не будет; ничего; ничего не будет.
Налила в стакан водки. Водку же закусывают, дура. Ты помнишь, как они там пили водку, твои чечнюки, чичи, твои наглые бородачи, у костра Руслана, там, в горах?!
Да они без закуски и пили, дурында.
А Иван? На кладбище своем научился. Как бы не втянулся. Это опасно.
…и памяти не будет, и воли, и разумения; ничего, ничего не будет.
Запить водой. Тяпнуть – и глотнуть воды. Пролетит как по маслу.
Алена плеснула
–А-ле-на-Ле-си-на, – выговорила медленно, по слогам, презрительно и смачно, свое имя. – А буду – просто ком земли. Гнилой земли. На кладбище Ванькином.
Усмехнулась. Взяла стакан, в пальцах сжала. И – влила в глотку, сразу весь вылила, проглотила, как змею. Чашку с водой жадно схватила. Как это мужики говорят? Хорошо пошло.
В комнате пробили часы. Медный звон разнесся под потолком, погас.
Стакан поблескивал гранями, чудовищный кристалл.
С полки на Алену смотрел красным глазом подплывший гнильцой помидор.
Лицо этого ребенка. В расстрелянной ею машине.
Детский голос. Она выпила всего ничего. Полстакана.
–Мама… Мамочка… Мама, ты не убила меня!
Лучше не смотреть. Ты же слышишь.
Нет, и смотришь тоже.
Он перед тобой. Он так вырос. Уже совсем большой. Волосы золотистые. Ванька черный, а этот светлый. Черный и золотой, два сына. Она богатая мамаша.
А кто это рядом с ним?! Да ты не жмурься…
Алена вылила из бутылки в стакан все, что осталось. Цапнула с полки помидор.
Перед ее лицом мотались детские лица. Колыхались, как флаги. Кричали. Плакали. Смеялись. Дразнились. Языки высовывали. Плевали в Алену! Умоляюще на Алену глядели: не надо, не надо, ну, пожалуйста, не надо… Не надо, миленькая тетенька, не надо нас убивать…
–Черт, дети, – сказала Алена жестко и весело и подняла стакан перед дрожащим подбородком, – да ведь меня там не было никогда! В вашем проклятом детском доме! Я вам приснилась! И вы мне приснились! Вы все живы-здоровы! За ваше здоровье! Дети…
«Мои дети», – подсказал изнутри жесткий, веселый, властный голос.
–Мои дети, – послушно повторила за голосом Алена.
Глотала водку жадно.
Дети сгрудились вокруг нее. Трогали ее за колени. Шмыгали носами, сосали пальцы, беззубо смеялись, щекотали пальчиками ее локти. Ее убитый сын положил голову ей на колени. Она чувствовала тяжесть его русой головы.
–Сынок… Как же тебя… все-таки… зовут? Не скажешь, нет? Молчишь…
Мальчик, расстрелянный ею в чеченской машине, безмолвно, широкими и далекими глазами, глядел на нее.
Втолкнула помидор в зубы, как кулак. Заткнула готовый прорваться крик.
–Нужна еще одна бутылка, – громко, на всю кухню, чтобы дети напугались и разбежались, сказала.
И в ответ на ее голос дети закричали.
Они прыгали вокруг нее, кричали, визжали, вопили, крики раздирали уши, царапали до крови лицо, ударяли в грудь, пятная ее синяками, кровоподтеками; визги прокалывали потолок, он пошел трещинами, она оглохла, а крики раздавались внутри. Она была в одежде, а будто голая, и крики ходили по ее голому телу, как плети. Детские крики бичевали ее, истязали, мучили, – убивали.