Царские врата
Шрифт:
–Сердце не тянет, износилось. Вот видишь… – Слегка касался ее руки, и Алена вздрагивала. «Что это я дрожу, как девушка прямо». – Пора в дорогу.
–Нет! Не пора!
–Нет, пора. Что себя обманывать. Я же сам вижу.
Алена вынимала из кармана халата апельсин.
–Что ты мне как ребенку!
–Я сама почищу.
Она чистила ему апельсин, кожура падала в подол халата, ей на колени, а он лежал, вытянувшись во всю длину койки, и ноги высовывались у него через прутья, такой он был высокий, и безотрывно глядел на нее.
Апельсин вываливался
–Извини… пойду вымою…
–Да тут же все чисто, как в аптеке!
Выхватывал апельсин у нее из рук и подносил ко рту, и она думала – он от него дольку откусит, а он крепко целовал его. «Будто в щеку меня целует». Алена вытирала влажный алый фрукт полой халата.
–Ну хоть так…
Он разламывал апельсин, половину протягивал ей.
–Сладкий, – вышептывал он, и его рука снова находила ее руку, – как ты…
В палату втекали посетители. Больные приподнимались с коек, кто как мог, навстречу живой завидной жизни, влетающей в духоту и хлорный запах; ходячие шаркали по палате, смеялись, толкали домашнюю еду в тумбочки; лежачие – глядели тихо, тоскливо, зверино. Алена выдергивала руку, вставала, панцирная сетка железно звякала.
–Ночью придешь?
–Ночью приду.
–А как… тебя… тут ночью оставляют?
–Я прошусь за сестер подежурить. У них – парни. Они… гуляют с ними тут, в овраге. А я – за них на посту. Приду, не волнуйся. Тебе волноваться нельзя.
Ночь погрузила больницу в стеклянную банку прозрачной тишины. Алена, покинув пост, вошла в палату, где он лежал, плотно затворив за собой дверь.
Он ловил ртом воздух. Рыбу вытащили из сети и бросили на песок.
Что ему надо сейчас? Воды? Он уходит во тьму. Говорят, там есть свет. Никто не знает. Алена опустилась на колени рядом с его железной койкой.
–Ты…
–Ты… – сказал он. Слепо смотрел внутрь себя. Нашел рукой ее руку, как всегда. – Ты… Пришла…
Весь потянулся, протянулся навстречу ей. Она поняла. Приблизила лицо к его лицу. Руки его вздрогнули, поднялись тихо. Легли ей на плечи. Ее рот обдал дыханьем его умирающий рот, вдохнул в него воздух последний.
Губы вплыли в губы, как рыбы.
Целовала сухой, пустынный песок. Целовала распяленный рыбий рот, бессильные жабры. Вбирала в себя чужую плоть, как всасывают, пьют старое вино. Душу родную дыханьем обнимала. Последний подарок! Ничего, ничего тебе не могу подарить, кроме любви!
–Моя половинка… всю жизнь ждал тебя… а дождался – когда уж все…
–Никогда ничего не поздно. Я с тобой.
–Но ты же не уйдешь туда со мной?
–Я с тобой буду здесь.
Алена легла рядом с ним, поверх простыни, но он простыню откинул, и два тела – голое и одетое – прижались, слепились.
Лицо тяжело легло на лицо.
–Дай мне пить, – жалобно попросил он, сведя жилистые руки у нее за спиной, – пить хочу…
–Как же я дам тебе пить, – засмеялась она, – ты же не выпускаешь меня… Ты же обнимаешь меня…
Выскользнула у него из ослабелых рук. На тумбочке стояла кружка с водой.
–Свежей
–Не надо. Дай.
Приник к краю кружки губами. Его трясло. Последний озноб. Последняя вода. Последние женские руки. Ему повезло напоследок.
Глоток, другой. Ну, еще. Еще… еще…
–Еще… Вот так… Всегда…
Она еле успела подхватить кружку.
–Что ты… ну что ты… я…
Это он сказал или она сама?
–…тебя люблю…
Кружка упала на пол со звоном, покатилась в угол. Больные застонали, проснулись, потом опять, мгновенно и скорбно, уснули. Алена положила его голову на подушку. Уложила руки, тяжелые как рельсы, на груди – руку поверх другой. Погладила ноги, вытянутые, жесткие, как стальная арматура на стройке. Весь он лежал под простыней долгий, длинный, как жизнь, родной, мертвый.
–Душа, видишь, слышишь меня?
Встала рядом с койкой. Больные спят. Девушки крутят с парнями любовь в овраге. Звезды горят. Что надо теперь, когда душа отлетела?
Утром тело увезли в морг.
Алена чисто вымыла полы в палате.
Больные лежали молча, кто с открытыми, кто с закрытыми глазами.
Ее очень скоро полюбили в больнице все – и врачи, и сестры, и больные; особенно те, кто лежал долго, тоскливо кому было в больничных стенах. Алена не только ловко подтирала полы. Она, с виду угрюмая, строгая, находила для каждого доброе слово, ласковый взгляд. «Ночные глаза у бабы, – сказал про новую санитарку один больной, одышливый сердечник из второй терапии, – поглядит – двумя звездочками осветит».
Ведро, тряпка. Тряпка, ведро. Привычные инструменты. Играть на них Алена научилась давно. Старательней, чище никто не намывал в палатах полы.
«Наша чистюля», – звали ее медсестрички. «Тебе фамилия не Лесина, наверное, а Чистесина», – смеялась сестра-хозяйка.
Она понимала: она здесь на своем месте. Среди страданий.
Испытывала необоримое желание прийти на помощь тому, кому плохо; кто мучился; кто стремился выздороветь, даже если у него не было никакой надежды.
Она так хорошо умела принести в палату к тяжелобольному, который уже не вставал, кусок вкуснятины и так протянуть – что это не милостыней гляделось, не угощением, не подкармливанием несчастненького – жестом настоящей, горячей любви. Когда Алена уходила к своим тряпкам и ведрам, больной тихо говорил соседям по палате: «Эй, мужики, а у нас санитарка-то – святая».
«Ну, ты скажешь, святая! Баба обыкновенная», – пожимали плечами товарищи.
Больной откусывал от ее гостинца, и слезы текли по его щекам, стекали на лакомство, на морщинистую шею, на казенную простыню с размытыми черными печатями.
В палате лежал мальчик. Худощавый подросток с осложнением на сердце после перенесенной дифтерии. От дифтерии в инфекционной больнице его чудом спасли; и перевезли сюда уже с сердечной болью. Врачи утешали: выкарабкается. Смерти никто не ожидал.