Царский наставник. Роман о Жуковском
Шрифт:
Вскоре после истории с упавшим в воду платком красавицы и написанием стихов к случаю Жуковский прихворнул и написал прекрасным фрейлинам (в том числе и Софи Самойловой) «от некоего жалкого стихотворца прошение», смиренно умоляя прислать ему от дворцового стола, то бишь
Из царскаго земного рая: Десяток вишен в башмаке, Клубники в носовом платке, Малины в лайковой перчатке.Малину принесли, и изящная перчатка была на дне лубочной корзины, что дало повод для нового письма, адресованного юной графине, стихотворного,
Итак, минувшею весной, в Москве, образ прекрасной юной графини уже волновал поэта, и перевод из Гёте — про новую любовь и новое волнение сердца — был вдохновлен ею.
Прошло больше года, и старый друг Перовский, в ту пору адъютант великого князя Николая Павловича, остерег поэта. «Замечание Перовского на мой счет если не справедливое, то по крайней мере остерегательное…» — записывает Жуковский в свой дневник. И дальше так оправдывается: «До сих пор я действую, кажется, прямо… Лишь бы поскорее все, что надобно, высказать. Это дало бы более свободы и верности действовать».
О чем же предостерегает Перовский старого друга (они ведь были, по выражению Перовского, «два Ореста, два Пилада», настоящие друзья)? О том, что и Жуковский и юная фрейлина шаг за шагом углубляются в лабиринт любовной игры. (Жуковский давно уже подарил ей Библию, завел для нее альбом, куда вписывает всякие наставления и стихи.) О том, что надо давать себе в этом отчет и принимать решение. И еще — Перовский делает важное признание: сам он тоже влюблен в графиню Самойлову.
То, что происходит дальше, характерно для поведения Жуковского вообще (не то ли было в случае самой его большой любви — любви к Маше?). Он склоняется к самопожертвованию, он отступается, даже не выяснив толком, есть ли у Перовского шансы на успех, любит ли его Софи. Так, может, самопожертвование все-таки слаще победы, а самая победа, самое свершение его страшат? Похоже на то. Жуковский записывает в дневник по поводу любви к графине и преданности другу-товарищу:
«Пусть душа ей, но воля остается моею; она принадлежит товарищу».
В послании, адресованном Перовскому, а позднее вписанном автором в альбом графини Самойловой, Жуковский говорит о том же несколько пространнее:
Товарищ! вот тебе рука! Ты другу во-время сказался; К любви душа была близка: Уже в ней пламень загорался, Животворитель бытия, И жизнь отцветшая моя Надеждой снова зацветала!Главное, что эта новая любовь, этот гений чувства, «пленитель безыменный» разбудил лиру, «бывалый звук раздался в ней»:
И снова на бездушный свет Я оглянулся, как поэт!..Но вот Жуковский узнал, что графиня любима его товарищем, и он тут же отступается, похоже, с чувством облегчения:
Сим несозревшим упованьем, Едва отведанным душой, Подорожу ль перед тобой? Сравню ль его с твоим страданьем? …Сии приметы знаю я!.. Мой жребий дал на то мне право!Итак, Жуковский с готовностью совершает жертвоприношение и желает успеха товарищу:
Люби! любовь и жизнь — одно! Отдайся ей, забудь сомненье…Себе он оставляет роль друга, платонического возлюбленного, наставника, певца любви. Вот только бы «пленитель безыменный», гений любви, разбудивший лиру, не отступался так скоро, оставляя душу бесплодной:
О гений мой, побудь еще со мною; Бывалый друг, отлетом не спеши, Останься, будь мне жизнию земною, Будь ангелом-хранителем души.Как и в случае с Машей (по отношению к которой он представал то в роли «отца», то в роли «брата», даже не предупредив ее о грядущих метаморфозах), Жуковский не спрашивает у красавицы Софи, угодны ли ей такие его жертвы. Поэт думает о своих отношениях с собственной совестью, с душой, с музой, с товарищем… Остерегайтесь, девушки, поэтов!
В альбом графини Самойловой Жуковский записывает нечто очень похожее на то, что писал в альбомы Маши и Саши Воейковой, — о том, что настоящее лишь средство к прекрасному, а истинное счастье в том, что было пережито: «Можно некоторым образом сказать, что существует только то, чего уже нет! Будущее может не быть, настоящее может и должно перемениться; одно прошедшее не подвержено изменяемости: воспоминание бережет его».
И снова та же строка: «Для сердца прошедшее вечно».
И снова излюбленный образ Жуковского — фонари, яркие моменты жизни…
На день ангела Жуковский подарил юной графине стихи, предсказывающие, что сердце ее встретит еще
Прелесть жизни сей, И ряд веселых фонарей Дорогу вашу осветит!.. А я, хотя издалека, За вами следуя глазами, Вас буду сердцем провожать И благодарно их считать.Подарив юной графине Библию и засыпав ее наставлениями и советами, Жуковский, по его признанию, «посмотрел на себя глазами света и показался смешным самому себе». Можно поверить, что страх этот — показаться смешным при дворе — был вполне реальным. Дальше — строки о предчувствии того, какой она станет, созрев (и снова на память приходят его былые записи о Маше):
«Если еще не имею права сказать: я знаю вас, то могу сказать: я вас предчувствую! То есть я вижу вас такою, какою вы быть можете, в уверении, что мое предчувствие сбудется…»
В общем, он объяснился с графиней, предложил ей дружбу, говорят, слезы были у нее на глазах. Об этом писал князь Ю. Нелединский-Мелецкий (первый чичероне Жуковского в дворцовых коридорах) своей дочери, рассказывая, что у Жуковского было какое-то объяснение с графиней Самойловой и он выразил будто бы сомнение, не приписала ли она его дружбу и ухаживание другому чувству, которое, впрочем, внушить она всех более может. Она молчала, и у нее показались слезы. Может, она плакала с досады? — задается вопросом князь и восклицает: