Царский наставник. Роман о Жуковском
Шрифт:
Часть первая
Сын турчанки
Глава 1
Иван Меньшов
Толку
А он, когда видел, как она, деловая, справная и еще вполне молодая женщина, целым двором командует, ударялся, как все старики, в воспоминанья о каких-то других, давно прошедших и будто бы лучших временах, а ведь, ежели здраво судить, чего уж там было такого хорошего в том времени, одни только слова — «старое», «доброе» (разве что сами были мы тогда моложе)… В еще большую задумчивость приводил старого Ивана вид Лисаветиного мальчонки, Васеньки, — обходительный такой, ласковый мальчик, со всеми ласковый, а уж собой хорош, бестия, как на картинке… Остановится, поприветствует всех с милой, детской своей улыбкой, будто и не барчук, а у Ивана при этом в глазах — горящий город Бендеры, русская и турецкая кровь на сухой земле, на беленых стенах… Да уж, старое время…
Было это время самой большой Ивановой торговой удачи — в турецкую войну, лет, что ли, двадцать назад, еще до того, как русские стали бить турок где ни попадя, что при Чесме, что при Кагуле, а князь Румянцев еще не был Задунайским и не был фельдмаршалом, — когда отпросился Иван у доброго барина Афанасия Иваныча пойти за войском — винцом поторговать, дела свои немножко поправить. Тогда уже многие белёвские мужики так ходили, а из ихнего Мишенского Иван был первым.
— Ну, сходи, сходи, — сказал барин Афанасий Иваныч. — Гляди только, чтоб они тебе чего не отрезали. Турки — лихой народ.
— А я вам, барин, подарочек привезу, — скулил Иван. — Чего вашей милости привезти?
— Подарок? — удивился добрейший Афанасий Иванович, который уже настроился на шутливый лад. — А ты привези мне, братец, молодую турчаночку, очень, говорят, ихняя сестра хороша. Моя вон Марья Григорьевна совсем старая стала. И то сказать — одиннадцать душ родила, да хоть бы жили они, а то вот беда…
Стареющий добряк барин и еще что-то в тот раз говорил — то про «ихнюю сестру» (до которой он, по слухам, был большой охотник), то про строгую барыню Марью Григорьевну, — а только Иван, уже озаботившись странной просьбой, мало про все другое слушал, а думал, как же ему такую просьбу будет выполнить, разве что молодых турчанок у них там на базаре продают, как у нас лошадей. Так ведь и деньги небось они стоят немалые…
А потом были чужие, нерусские края, было взятие Бендер, были гром, и смерть, и победа была, а уж после падения города — и огонь, и грабеж, и разор, ох, жестокое это молодецкое дело — война…
Иван искал на бендерской окраине земляков, в кривом турецком заулке, где черт ногу сломит, когда услышал вдруг за дувалом жалобный, точно собачий, то ли бабий, то ли детский вой, а зайдя во двор, увидел, что какие-то на лицо знакомые тульские мужики, свалив в сторонке снесенное отовсюду жалкое чужое добро, с сопеньем насильничают двух турецких баб, а при ближнем рассмотрении — совсем молоденьких еще девчонок, хотя толком и не разобрать по их лицам, слезами и кровью уже перемазанным, да и по голому их тельцу, видному из-под рваной в клочья одежки, тоже покорябанному, с кровью — видать, пытались сперва противиться…
Что-то подступило Ивану к горлу, может, своя вспомнилась дочка Настенька, и он, заглотнув с трудом, гаркнул вдруг не своим, а офицерским, вседозволенным голосом, от которого последние в очереди бедолаги насильники со спущенными портками побрели прочь как побитые, позабыв о законной мужской награде победителей…
— Вы чо, спятили? — орал Иван. — Это ж генеральский трофей! Оне обе мому барину обещаны их превосходительством. Вам чо, на веревке болтаться охота? Али в тюрьму невтерпеж?
Мужики, уже первый задор утратившие, размякшие, глядели со страхом и что-то бормотали в свое оправдание, смирно так и угодливо — мужики как мужики, совсем на людей похожи: «Мы что, мы не знали, мы хотели как по-хорошему…»
А один, из всех старший, сказал — Ивану запомнилось:
— Твоя правда: человек — свинья. А если над ним палки нет, он и хуже свиньи.
Остальные ему поддакивали, а один мужичонка тут же вызвался Ивану помочь девчонок этих (одна совсем была еще маленькая — Фатима) умыть, да одеть, да привести в Божеский вид. Но в себя они пришли не скоро, только дорогой, на пути в Россию, да и то лишь одна, старшая — Сальха — чуть оклемалась, а младшая так, пожалуй, до самой своей недалекой смерти в Мишенском ходила как ушибленная. И то сказать, такое пережить, сколько ей было тогда лет, вряд ли полных тринадцать… Сальха-то, старшая, лет шестнадцати, уже была замужем, мужа ее как раз в тот день и убили в Бендерах. В Мишенском она чудно расцвела, гладкая стала, чистая, вся грязь с нее смылась, Ивану часто думалось, что тут ей, видать, не хуже, чем дома, в Бендерах, а может, и лучше. А уж по-русски-то она еще в дороге стала учиться и теперь говорила не хуже русской бабы. Читать — и то освоилась. Да и писать умела. А уж красивая, ласковая, никому от нее не было обиды, кроме барыни Марии Григорьевны, которая ни к одной дворовой девке (а скольких уже барин вниманьем мужским одаривал) так мужа не ревновала, как к молоденькой этой турчанке. Оно и понятно. Сперва Сальха в большой барский дом была взята в няньки при меньших барышнях — Варваре да Катерине. А потом, как барин к турчанке во флигель из большого дома и вовсе на житье переехал, барыня Сальху эту (после крещения она стала Елисавета Дементьевна, а теперь — то уж кто имя ее басурманское, кроме Ивана Меньшова, помнит?) от детей отстранила и не велела дочкам к турчанке-разлучнице и близко подходить, а они, барышни, сильно к ней были привязаны, особенно Варвара. Тогда барин Елисавету Дементьевну, уже не в пример другим бабам грамотную, сделал ключницей и домоправительницей, так что поневоле она к барыне являлась за прнказаньями в большой дом, а без дела прийти не могла и сильно по меньшим барышням скучала, хотя с Варенькой, когда та подросла, где ни то украдкой в усадьбе виделась. А являясь в дом по делам к барыне, знала Елисавета, что это ее ненавистница, которая за дело ее ненавидит, и вела себя при барыне смиренно, почтительно, с униженьем и робостью, как ей положено, а только ничего смиреньем своим поправить не могла. Барин же Афанасий Иванович, благородный, грамотный человек, был к ней добр, и за такую доброту не могла она его не любить и не жалеть. Жалеть было за что — старел он быстро, к тому же дочки его от Марии Григорьевны помирали одна за другой, пять дочерей за короткий срок померло. Но тут уж — это знала и православная христианка Елисавета-Сальха, — тут уж ничего не поделаешь: Бог дал — Бог взял. Ей и самой, Елисавете, не сильно везло — трех дочек она родила Афанасию Иванычу, да все три и померли: такая обида — хотелось его порадовать детками за его доброту и ласку, да и себе душу согреть ребеночком.
А потом пришла в большой дом новая беда. Сыночек единственный Марьи Григорьевны и Афанасия Иваныча, Ванюша, студент, умница, умер в немецком городе Лейпциге в одночасье. Марью Григорьевну горе это совсем согнуло: жалко глядеть. Однако враг есть враг — Елисавета к ней подходила с опаской.
В большом доме теперь было пусто. Барин жил во флигеле. Дочь Авдотья вышла замуж за начальника таможни из Кяхты Дмитрия Иваныча Алымова и с ним уехала к месту его службы, забрав с собой в Кяхту и младшую сестру Катерину. Да и дочь Наталья, выйдя замуж за господина Вельяминова, уехала к мужу. Опустел большой дом, одна в нем жила теперь с безутешной матерью третья дочь Варвара…
И вдруг среди общего запустенья и траура — такая весть: снова понесла от барина молодая еще и горячая турчанка Елисавета. Носила она плод под сердцем с осторожностью — такая удача вряд ли повторится. Афанасий-то Иванович уже был не тот, что раньше, и тоже поверить не мог в такое, боялся, что обманется, что снова будет беда, так что перед самыми родами даже уехал из дому — никогда не охоч был решать проблемы, узлы развязывать: будь что будет. А Елисавета Божьей милостью родила мальчика, которого решила назвать Василием.
Как было договорено с Афанасием Иванычем еще до его отъезда, Андрей Григорьевич Жуковский, бедный дворянин, Бунина лучший друг, живший при нем в доме то ли приживальщиком, то ли отчасти служащим, вызвался быть крестным отцом, дать новорожденному свою фамилью и отчество. Он же попросил у Марьи Григорьевны позволения, чтоб крестной матерью новорожденному была единокровная его сестра Варвара и чтобы обряд крещения совершался в большом доме: как бы в доме был рожден младенец, принародно, а не тайком где ни то в людской или во флигеле, как случалось. И дивное диво — смягчилась, смирилась исстрадавшимся сердцем Мария Григорьевна, приняла явление на свет этого мальчика через два года всего после страшной своей последней потери как знак Божий, как дар небес, который не смела отвергнуть. Пожелала она сама присутствовать при обряде крещения, и с самой этой трогательной, священной для нее церемонии вошел крошечный этот полутурецкий младенец в ее сердце, стал ей родным, как сын…