Царский наставник. Роман о Жуковском
Шрифт:
Васеньки московская удача не ограничилась ни любовью к нему всего пансиона, ни первыми стихотворческими успехами, ни начавшейся наконец учебой: обрел он в Москве новый дом, близкое сердцу семейство, где принят был как родной. Тургеневы встретили Васеньку, рекомендованного тетушкой Варварой, с распростертыми объятьями, сразу поняв, что это родственная душа. Семейство было замечательное и, конечно, масонское (не одни знатные Тургеневы были тогда масонами, но и Бутурлины, и Орловы, и Голицыны, и Трубецкие, и Татищевы, и Гагарины, и Муравьевы, и Волконские, и Долгорукие, и Апраксины, и Лобановы-Ростовские, и Разумовские, и Толстые, и Строгановы, и Чернышевы, и Нарышкины, и Шуваловы — целыми семьями). Директор университета Иван Петрович Тургенев был друг Новикова и бывший член «Дружеского общества», масон из масонов. В 1792 году в связи с гонениями против «мартинистов» был он выслан в свое симбирское имение, но вскоре возвращен был из ссылки императором Павлом и назначен директором Московского университета. Не только был он приверженец «строительства» храма собственной души, но и
Все было ему интересно в этом доме, который и хотел и умел быть привлекательным для молодежи. И люди тут бывали славные — всеобщий кумир Николай Михайлович Карамзин, поэт Дмитриев, а также почтеннейший масон, сенатор Иван Лопухин. Последний пользовался среди всех, кто хотел «созидать свой внутренний храм», особым почтением.
Конечно, юного Васеньку волновало близкое общение с этими людьми, которые посреди толпы, не знающей, куда она идет и зачем в суете расточает усилия всей жизни, знали свой путь и следовали высокому идеалу добродетели и филантропии. Волновали мальчика и ночные, в дортуарах, разговоры про то, что, пожимая руку собеседнику, наставник их Антонский подает тайный знак, сообщая, что он «брат», что он свой, «посвященный».
— Но отчего же… — спросил однажды Васенька друга своего Андрея, — отчего же собрание самых благородных людей России должно быть тайным? Чего им бояться? Вот ведь и люди близкие к Государю ныне того же благородного образа мыслей, что и мы?
Отвечая на этот прямой вопрос, даже милый Андрей, которого открытость и пылкая искренность вошли в пословицу, нахмурился и напустил на себя таинственность, потому что тайное обсуждать не полагалось, это Васенька уже знал (из-за этого тяжкого для него условия тайности, может, и не стал членом Братства, объединявшего стольких им почитаемых и любимых людей вокруг мыслей, им до старости разделяемых). Из объяснений Андрея все же понятно ему стало, что высокие нравственные качества и добродетели могут в себе развить только «посвященные», которые к высшей мудрости веков уже приобщились, а вдохновение их как раз и поддерживается среди прочего хранением их общей тайны, изучением символов… Самая эта тайна дает им чувство «посвященности», которое стороннему, «профану» не передашь, пока он не пройдет путь познания, не будет посвящен в масонские степени. А про само-то общество, хоть и тайное, всем, сверху донизу, известно — оттого и пережило оно гонения…
Хотя даже в самые юные, романтические годы не было у Васеньки Жуковского соблазна примкнуть к загадочному тайному обществу, весь набор масонских идей и правил (покаяние, самопознание, устройство внутреннего храма, созерцание…) пронес он через всю свою долгую жизнь. Были в этой благотворной среде, куда ввел его жребий, и другие неизменно обсуждаемые и культивируемые идеи и чувствования, так сладко воспетые всерусским кумиром Карамзиным, а до него и многими сентиментальными авторами Европы, — и дружба, и благородная меланхолия, и любовь, и протчие. Попав однажды в знаменитую усадьбу почтенного сенатора Лопухина, в подмосковное Савинское, юный Жуковский растроган был до слез, потому что попал в свой, близкий его сердцу мир литературных образов и воспоминаний. Про этот визит он вспоминал долго и о нем с жаром рассказывал, так что самый рассказ превращался в сентиментальную повесть начинающего карамзиниста:
«Я видел в саду И. В. Лопухина, находящемся верстах в 30 от Москвы, в подмосковном его селе Савинском, скромную урну, посвященную памяти Фенелона. На ровном месте, где было топкое болото, явились тенистые рощи, пересекаемые прекрасными дорожками и орошенныя чистою, прозрачною, как кристалл, водою. Расположение сада прекрасно: лучшее в нем место есть Юнгов остров. Вы видите большое пространство воды. Берег осенен рощею, в которой мелькает Руссова хижина! На самой середине озера Юнгов остров, с пустынническою хижиной и несколькими памятниками, между которыми заметите мраморную урну, посвященную Фенелону. На одной стороне урны изображена госпожа Гюйон, друг Фенелона, а на другой Ж. Ж. Руссо, стоящий в размышлении перед бюстом камбрейского архиепископа… Остров осенен разными деревьями: елями, осинами, березами и другими; его положение чрезвычайно живописно; всего приятнее быть на нем во время ночи, когда сияет полная луна, воды спокойны и рощи, окружающия берег, отражаются в них, как в чистом зеркале! Это место невольно склоняет вас к какому-то унылому, приятному размышлению».
Унылость тут, как видите, синоним приятности, ибо в священной меланхолии положено было находить некую приятность философствования: ну да, такова жизнь, она грустна и прекрасна, и человек чувствительный не упустит повода для утонченной «унылости». Впрочем, жизнь ведь и вправду была жестокой и давала не слишком уныло-приятные поводы для меланхолии. Смерть папеньки (пережившего, кстати, смерть десяти из своих пятнадцати детей) настигла Васю еще маленьким, но вот в самый год поступления Васеньки в пансион умерла любящая, нежная и нежно любимая его единокровная сестра-«тетенька», его крестная мать Варвара Афанасьевна Юшкова-Бунина, и четырнадцатилетний пансионер Васенька Жуковский написал на ее
«Но почто смущаться сею мыслью, разве нет оплота против ужасов смерти? Взгляни на сей лазоревый свод, там обитель мира, там царство истины, там Отец любви…»
О краткосрочности жизни, о тщете богатства, карьеры и всех земных благ, о пользе добродетели немало говорили и в пансионе, и в тургеневском окружении, и, судя по стихам Васеньки, ему эти идеи глубоко запали в душу. Еще не раз и в школьные годы он будет писать, что «останутся нетленны лишь добрыя дела». И не раз будет доказывать в последующие годы, что верен этому убеждению, что для него это не пустая фраза. В одной из своих речей на торжественном акте в пансионе пятнадцатилетний Жуковский воскликнул, со слезами на глазах обращаясь к своим сотоварищам: «Священная добродетель! не ты ли основание прямого нашего счастья? Не ты ли блюститель нашего спокойствия?.. Любезные товарищи! мы все ищем пути к счастью: он в добродетели».
Глава 4
Из Германии туманной в родныя Палестины
Скромный сочинитель проникает силой своего воображения, подкрепленного чтением чужих трудов, в заветные покои прошлого, отгороженные от нас стенами и запорами и пеленой времени. Однако нынешний читатель, которому за вечер суетливое телевиденье столько дает живых документов, снисходительно проглядывая самые хитрые авторские реконструкции событий, все же время от времени спрашивает: откуда дровишки? И бедный сочинитель, предвидя недоверчивый вопрос, снова ворошит горы пожелтевших бумажных свидетельств, желая быть угодным своему читателю. Говорю, конечно, о русском сочинителе (западный, скажем великий Дюма, еще и больше века назад, ничтоже сумняшеся, украшал своей дорогостоящей подписью результаты чужих разысканий, да и самые тексты тоже). Говорю также о бедном сочинителе — русский литератор побогаче нынче тоже посылает под архивные своды безработных и грамотных барышень. А уж те люди, что у власти, тем и по штату уже положены наемные гладкописатели. Это русский писатель-середняк еще сам роется в кучах бумаг по старинке. И радуется, как бессмысленное дитя, когда найдет что-либо интересное и у своих предшественников. А находки бывают прелюбопытные. Вот некогда старобельский мещанин Е. Коханов, покупая в лавке селедки, заинтересовался пожелтевшими листами, исписанными старинным почерком, в которые селедкам его предстояло быть завернутыми. Спасши эти листы от неминучей гибели и неистребимого селедочного духа, он принялся читать их тут же в лавке и обнаружил, что это протокол собрания воспитанников Университетского Благородного пансиона от 18 мая 1799 года. Протокол этот, составленный с большой серьезностью канцелярского стиля, свидетельствует, что в тот ясный майский денек литературное собрание пансиона заседало в присутствии шестнадцатилетнего председателя Василия Андреевича Жуковского, сотоварищей его Александра Тургенева, князя Григория Гагарина, Сергея Фон-Визина, профессора Антонского и адъюнкта философии Баккаревича (большого, между прочим, поклонника карамзинской прозы) и многих прочих. Заседали долго. Читали свои сочинения, критиковали творения друг друга, а также зачитывали творения знаменитостей (Александр Тургенев в заключение заседания зачитал сочинение Державина «Россу по взятии Измаила»). Из протокола видно, что чаще всех выступал юный председатель г. Жуковский, который открыл заседание речью «О начале обществ, распространении просвещения и об обязанностях каждого человека относительно к обществу». В ходе заседания В. А. Жуковский прочел также критические замечания, сделанные им на сочинение секретаря общества Семена Родзянки «Нечто о душе». Иные из замечаний председателя были найдены справедливыми, а иные нет, «после чего члены делали свои замечания, однако в сем заседании не кончили разбора сей пьесы». Протокол сообщает, что «председатель В. А. Жуковский внес, сверх месячных работ, перевод из Клейста в стихах»…
Видно из сего протокола, что Васенька той московской поры более не ленив: и сам сочиняет, и других критикует, и переводит, и лекции слушает, и рассуждает о душе, и председательствует усердно. К немецкой поэзии и Клейсту обратили его, скорей всего, Тургеневы: у них в семействе был настоящий культ «Германии туманной» и немецкой учености. Немецким языком Васенька еще овладел не вполне, но уже переводил много и охотно — чаще с немецкого, но и с лучше ему знакомого французского языка переводил, и даже с русского на французский, например стихи Державина.
На заседаниях общества и на актах в пансионе Васенька был замечен и обласкан известным поэтом И. Дмитриевым и даже самим Карамзиным. Произведения его стали печататься не только в студенческих, но и прочих литературных изданиях. Но конечно, это были еще не те произведения, которые могли бы дойти до потомков и наложить такой явный отпечаток на его «ученика» Пушкина, а еще позднее — на Лермонтова, на всю российскую поэзию: подражательность его тогдашних пиес скорее свидетельствовала об учебе и тонком слухе, чем о поисках своего пути.