Царский наставник. Роман о Жуковском
Шрифт:
Хуже обстояли его дела в провинциальном (его же усилиями воздвигнутом) доме вдовицы уездного предводителя дворянства, беспутного мота и картежника Андрея Протасова. За этой дверью заперто было его сокровище Маша…
В конце 1813 года в гости к Жуковскому приехал его приятель по «Дружескому литературному обществу» Александр Воейков. Всего за несколько месяцев до этого визита Воейков напечатал в «Вестнике Европы» дружеское стихотворное послание к ставшему знаменитым Жуковскому. Теперь он прибыл в Муратово собственной персоной, и Жуковский многого ждал от этого визита для облегчения своей участи. Дело в том, что пока никакое самое высокое вмешательство (вплоть до положительного, в пользу Жуковского, суждения ректора Петербургской духовной академии и духовного писателя, архимандрита Филарета), никакое заступничество за влюбленного Жуковского и за нежную Машу, которая слегла от всех этих переживаний, не могло сломить упорство «тетеньки»-сестрицы Екатерины Афанасьевны. В феврале военного 1813
«Приезжай, приезжай, наши дела идут сильно к развязке, ничто не испорчено, хотя и могло бы испортиться, струны только более натянуты… Твои дела идут хорошо: говорят о тебе, как о своем, списывают твои стихи в несколько рук».
Как видно из письма, Жуковский вводил помаленьку Воейкова к Протасовым, сильно надеясь на его помощь. В том же феврале Жуковский посетил почтенного Ивана Владимировича Лопухина, рассчитывая на его совет и помощь. Старый франкмасон горячо поддержал намеренье Жуковского жениться, ибо супружество отстаивал Лопухин уже и в своем «Нравоучительном катехизисе истинных франкмасонов», а беседуя с Жуковским, еще раз убедился старец, что достойный поэт с будущею своей женой намерен поступать именно так, как то словами Писания в лопухинском «Катехизисе» для истинных франкмасонов и для всех нравственных людей предписано:
«Должен любить ее, как Христос возлюбил церковь, беречь ее и содержать, как собственное тело…»
Лопухин обещал Жуковскому заступничество и помощь, благословил его, и Жуковский уехал окрыленный. В дневнике он записал, что 12 февраля, день поездки к Лопухину, был «одним из счастливейших в его жизни»:
«…Я в эту минуту живо и ясно чувствовал, что можно быть счастливым в жизни… Я не молился… но то, что было в моей душе, была клятва, которую давал я Богу, удостоиться того счастия, которое мне в этой надежде изображалось… Вдали, как будто сквозь тень, представлялось мне совсем новое существование: спокойствие, душевная тишина, доверенность к Провидению… До того времени, признаюсь, я замечал какую-то холодность к религии — предрассудки ея слишком для меня были убийственны; но в эту минуту, с живою надеждою, оживилось во мне и живейшее чувство ея необходимости… вера живая, идущая из сердца вера, не на словах, не на обрядах основанная, но вера, радость души, ея счастие, ея необходимая подпора…»
Жуковский возвращался в Чернь к Плещеевым, у которых жил теперь подолгу. От волнения он не мог усидеть в кибитке: выходил из нее, расхаживал взад и вперед взволнованно. Счастье казалось таким близким, и даже страшно было, как бы не ослепили его все радости, которые его ожидают: «…семейственныя, дружба, деятельность, самая религия…» Он готов был благодарить Создателя и за муки, выпавшие на его долю: «Тем прочнее покупка, чем выше цена». Он давал клятву и самому теперь стать лучше. Вернувшись домой, все эти восторги он излил в письме другу Воейкову, которого ждал с нетерпением…
И вот он подоспел, ожидаемый помощник, поэт и старый друг-приятель Александр Федорович Воейков, о котором самые интересы нашей документальной повести требуют рассказать подробнее.
Воейков был приятель Жуковского и Александра Тургенева по «Дружескому литературному обществу», да он и вообще со многими в столицах находился в приятельских отношениях. Был он неглуп и язвителен, по тогдашним понятиям, также весьма остроумен. Он был москвич и уже в пору учебы имел деревянный дом на Девичьем поле, в котором друзья-литераторы и собирались на дружеские попойки. Все они позднее с ностальгической нежностью вспоминали «сей ветхий дом, сей сад глухой, убежище друзей, соединенных Фебом», где они, соединившись, «клялись своей душой… запечатлев обет слезами, любить отечество и вечно быть друзьями». Так писал восторженный Андрей Тургенев, что-то похожее на это писали и Жуковский, и Кайсаров, и Мерзляков, и сам Воейков. Можно допустить, что и Воейков тоже по временам испытывал приступы сентиментального восторга, однако есть основания полагать, что он, при его повышенном самомнении, эгоцентризме и чувстве обделенности судьбой в среде этих богатых баловней фортуны, посмеивался тайно над их прекраснодушием и использовал их дружбу в своих довольно прозаических целях. Был он небогат, уродлив, хром, завистлив и надеялся, что умственное его превосходство над этими простофилями, которые так легко клюют на возвышенные слова, на заверения в дружбе и лесть, одно может обеспечить ему жизненную карьеру. Он был поэт, одно время даже высоко ценимый в обществе (вскоре, впрочем, позабытый), хотя к истинно поэтическому был глуховат. Высоко ценил он старомодные вирши шишковистов, да и сам пописывал «простонародно». Образование у него было скудное, знал, как все, французский, но страстью к самосовершенствованию захвачен не был, а дипломов не имел никаких. Напротив, имел большое о себе мнение и, как нетрудно догадаться, завидовал успеху «счастливчиков» и «любимчиков», вроде Жуковского или Тургенева. А «счастливчики» и «любимчики» помогали ему усердно, сперва во имя «священной дружбы» и в соответствии со своим рыцарским кодексом чести, позднее — из любви к его прелестной
Дымная Печурка (арзамасское прозвище Воейкова) для каждого тут нашел нужное слово. Маменьке он представился известным, блестящим поэтом и богачом, страдающим из-за потери друзей и брата, погибшего на войне, а может, также из-за своих физических несовершенств, человеком чувствительным, но не фантазером, а человеком светским и надежным (полной противоположностью Жуковскому). Он вскружил голову Екатерине Афанасьевне, посватался к Сашеньке, получил согласие на брак от обеих, но, к изумлению Жуковского, продолжал также хлопоты о дерптском профессорстве. Он, видимо, сумел объяснить Жуковскому, что сейчас еще не время хлопотать о его, Жуковского, прощении маменькой, и положение Жуковского в семействе Протасовых стало еще более трудным и унизительным. Екатерина Афанасьевна относилась теперь к нему все более жестоко и пренебрежительно, давая понять, что он не так хорош, как его друг, ибо он вознамерился преступить законы религии. Письма Жуковского к друзьям, к только что овдовевшей Авдотьюшке Киреевской полны жалоб:
«У Воейкова заболела голова — его положили в кабинете; сами подкладывали ему под голову, под ноги подушки; я сидел спичкою, и на меня поглядывали с торжествующим, радостным видом — в самом деле торжество и радость. Я посматривал исподлобья, не найду ли где в углу христианской любви, внушающей сожаление, пощаду, кротость. Нет! одно холодное жестокосердие в монашеской рясе, с кровавою надписью на лбу должность (выправленною весьма неискусно из слова суеверие), сидело против меня…»
Это все о «тетеньке», от несправедливо жестокого отношения которой сердце Жуковского, так жаждавшее дружбы и семейственности, страдало безмерно.
Наставники Жуковского и его друзья по тургеневскому дому делали различие между терпимостью истинной веры и жестокостью суеверия, между христианством любви и христианством обрядовости. В показной церковности «тетеньки» безмерно страдавший Жуковский видел одно лицемерие. «Говеть не значит — есть грибы, в известные часы класть земные поклоны и тому подобное, — в отчаянье записывает он в своем дневнике, — это один обряд, почтенный потому только, что он установлен давно, но пустой совершенно, если им только и ограничивается говенье… И эти люди называют себя христианами! что это за религия, которая учит предательству и вымораживает из души всякое сострадание? Эти люди — эгоисты, под святым именем христиан, смотрят на людей свысока. Одним несчастным более или менее в порядке создания — какое дело! Режь во имя Бога и будь спокоен».
Вдалеке от полей страшной войны Жуковский переживает в эти самые мучительные свои годы драму любви, унижений, нерешительности…
А Воейков позволяет себе теперь глумиться над простофилей другом, уверяя при этом в поддержании им святого пламени дружбы. Но вот уезжает Воейков, и Жуковскому вообще запрещают одному появляться в доме Протасовых. Он живет то у Авдотьюшки в Долбине, то в Черни у Плещеевых, он изводит себя сомнениями. «Хроменькая надежда» по временам оживает в его сердце и заявляет во весь голос о своих правах…
«…Сам бросить своего счастия не могу: пускай его у меня вырвут, пускай мне его запретят, тогда по крайней мере не я буду причиной своей утраты… Мои намерения достойны моего Творца и моя молитва к нему: чтобы Он исполнением их дал мне единственный способ Его удостоиться в жизни, или чтоб скорее взял от меня жизнь, совершенно бесплодную…»
Еще через минуту он кается, клянет себя, намерен принести себя в жертву — Машиному спокойствию, благополучию тетеньки, всем, кого он вольно или невольно обидел, хотя бы и в мыслях (тому же садисту Воейкову)…