Царский угодник. Распутин
Шрифт:
Пуришкевич чуть не вскрикнул от досады и удивления. Он был уверен, что пуля точно угодила в Распутина, но «старец» даже не дёрнулся, не вскрикнул, не взмахнул рукой — он продолжал бежать, как и бежал.
Нечистая сила отвела от Распутина пулю. Пуришкевич охнул и прямо по снегу, по тёмной глубокой целине побежал к «старцу».
Он не мог в него не попасть и всё-таки не попал.
На бегу Пуришкевич выстрелил вторично. «Соваж» дёрнулся в его руке, короткий ствол, отплюнувшийся рыжим тусклым пламенем, подпрыгнул, в висках громыхнул медный колокол. Пуришкевич изумлённо поморщился, выругался на
Выстрелы звучали в ночной тиши оглушающе громко, от них в ближайших домах задзенькали стёкла, словно Пуришкевич стрелял не из револьвера, а из полевого орудия, всё тайное становилось явным, Пуришкевич это понимал, но упускать Распутина было нельзя. Значит, надо было стрелять.
«Старец» продолжал бежать вдоль ограды, по-прежнему хрипя и что-то бормоча про себя. Что он там бормотал, разобрать уже было невозможно. Пуришкевич остановился, перевёл дух и снова вскинул револьвер...
Распутин продолжал бежать к калитке, он действовал как зверь — доверял своему недюжинному, острому чутью.
Пуришкевич подумал: а ведь он промахнётся и в третий раз, опять нечистая сила отведёт пулю от Распутина, заскрипел зубами от бешенства, обеспокоенно помотал головой, вытряхивая из себя всякий сор, дурные мысли, металлический звон, раздирающий уши, боль и холод, и, чтобы окончательно отрезветь, избавиться от наваждения, впился зубами в руку. Прикус, был сильным — Пуришкевич просадил себе руку до крови.
Раздался третий выстрел. Пуришкевич на этот раз подложил под «соваж» руку и тщательно прицелился. Распутин от выстрела подпрыгнул, ударился телом о решётку, вскрикнул и, поняв, что до ворот ему уже не добежать, остановился, ухватился руками за прутья и полез наверх, на решётку.
Пуришкевич снова прицелился, поймал на конец ствола голову Распутина, словно бы насадил её на железное острие, и нажал на спусковую гашетку в четвёртый раз.
Раздался четвёртый выстрел — «соваж» работал как часы, осечек не давал, четвёртая пуля также попала в Распутина. Он отпустил руки, сорвался с решётки и рухнул в снег, взбив целый сноп невесомого белого пуха, дёрнул одной ногой, потом другой, рукою поцарапал воздух, потом приподнял чёрную страшную голову, но не смог удержать её на весу — для этого требовалось слишком много сил, — снова ткнулся ею в снег, Пуришкевич по нетронутой снеговой целине двора побежал к Распутину.
Револьвер он держал на весу, целя концом ствола в «старца», готовый в любую секунду выстрелить, и чем ближе к нему становился Распутин, тем меньше было у «старца» шансов уйти.
Подбежав к Распутину, Пуришкевич что было силы ударил его носком тяжёлого зимнего сапога в висок. Распутин застонал, дёрнулся в снегу, выставил перед собою руки с растопыренными шевелящимися пальцами, перевернулся на живот, словно бы собирался уйти под снег, зарыться в пуховой мякоти, но уйти под снег ему уже не было дано, он захрипел, заскрежетал зубами.
Пуришкевич оглянулся: где Юсупов?
Князь стоял у распахнутой двери — той самой, из которой «старец» сумел выскользнуть, — неподвижный, едва приметный в ночи, в скульптурной позе, молитвенно сложив на груди руки.
— Ах, Феликс, Феликс, — пробормотал укоризненно Пуришкевич, нагнулся над Распутиным.
Тот продолжал хрипеть и скрежетать
Пуришкевич выпрямился, постоял ещё несколько минут над «старцем», чувствуя, как чьи-то невидимые пальцы пробуют сжать ему горло, внутри рождаются нехорошие позывы — того гляди, вот-вот начнёт выворачивать наизнанку. Покрутил шеей, сглотнул слюну, пытаясь освободиться от невольной тошноты, и, поняв, что Распутин уже не поднимется — готов, развернулся и медленно, очень устало и тяжело пошёл к дому.
Краем глаза зацепил, что на улице появилось двое людей, вначале один, потом второй — появились они внезапно и так же внезапно исчезли, — подумал равнодушно: «Сейчас из полицейского околотка непременно сыскари явятся... Будут всё вынюхивать, всё выспрашивать». Феликс Юсупов ждал его, спросил тихо сжатым от пережитого голосом:
— Ну?
— Готов. Теперь уже не поднимется.
— Г-господи, неужели это так? — Феликс прижал к вискам руки и, стремительно развернувшись, помчался по лестнице наверх, но задерживаться у себя в кабинете не стал — сразу же ушёл на отцовскую половину дома.
Пуришкевич остался один, стёр рукою пот со лба — вроде бы и работы никакой не было, тяжести не передвигал, а вспотел так, будто попал под дождь, услышал заполошно громкий, частый стук сердца. «Два человека видели меня и Распутина, — холодно, будто речь шла о ком-то постороннем, пробормотал он про себя, — два! Два — это много. Надо что-то делать... Прислуги в доме нет — Феликс всех отпустил, в том числе и чёрного арапа, а та, что осталась, в дело конечно же не посвящена. Если, конечно, осталась... Что делать, что делать?»
Он почувствовал себя больным, озноб пробил его тело, Пуришкевич, продолжая задавать себе вопрос: «Что делать?» — поднялся в гостиную.
«Слуги — не помощники, — продолжал размышлять он, — а вот солдаты, о которых говорил Феликс, находящиеся на часах у главного входа во дворец (солдатские караулы во время военных действий выставлялись у домов многих важных государственных чинов и членов царствующей фамилии), солдаты могут стать прекрасными помощниками...» Пуришкевич потёр озябшие руки, прошёл в кабинет Юсупова, выпил стопку коньяку. За первой стопкой — вторую. Дрожь и холод не проходили.
Пуришкевич накинул на плечи бекешу с серым барашковым воротником — модную среди начальствующего состава и даже среди генералов полугражданскую-полувоенную одежду, пошёл искать солдат. Нашёл он их довольно скоро, в неожиданном месте — думал, что солдаты будут топтать снег за воротами и гулко дышать себе в рукава шинелей, но они спокойно дремали в самом здании, сидели на ступенях главного входа, грелись.
Выстрелы они конечно же слышали — это Пуришкевич понял сразу, — но лица у них были спокойны, даже равнодушны, усталость плескалась в глазах, её даже не смог выдавить беспокойный сон. Увидев Пуришкевича, солдаты встали.