Царский угодник. Распутин
Шрифт:
— Ребята, — обратился к ним Пуришкевич по-свойски, — вы слышали выстрелы?
Солдаты переглянулись, один из них, высокий, с длинным унылым носом, в мерлушковой папахе с прожжённым около костра верхом, помял рукой нос и ответил:
— Так точно, слышали.
— Это я стрелял, — громко сказал Пуришкевич, — я убил... — Пуришкевич замялся на несколько секунд, умолк, ему было тяжело говорить, увидел, как к нему стремительно приблизился напарник высокого солдата — подвижной, словно шарик, крепыш с круглым лицом и короткими сильными руками, открыл
— Слава Богу, давно следовало, — неожиданно спокойно и устало произнёс высокий солдат, перекрестился по-деловому, а второй — низкорослый шарик — радостно вспыхнул лицом и бросился к Пуришкевичу целоваться.
— Друзья, князь Феликс Феликсович и я надеемся на полное ваше молчание. Вы понимаете, что, раскройся дело, царица нас за это не похвалит. Сумеете ли вы молчать?
— Ваше высокопревосходительство, — с унылой укоризной, по-волжски окая, протянул высокий солдат, — мы русские люди, не извольте сомневаться, выдавать не станем.
— Да-да, — коротко подтвердил низкорослый, засмеялся радостно.
Пуришкевич обнял одного, расцеловал, обнял другого, также расцеловал.
— Спасибо, друзья, — пробормотал он растроганно, — я всегда знал, что на русского человека можно положиться. Гришка, которого я убил, валяется в снегу около ограды. Его надо перетащить во дворец. Потому что... ну, сами понимаете... не ровен час! Понимаете?
— Понимаем, — склонил голову высокий солдат.
— Во дворце мы завернём его в какую-нибудь поплотнее ткань и вывезем... В общем, за дело! А я посмотрю, где находится князь Феликс Феликсович.
Юсупов находился в уборной. В согбенном состоянии — его рвало. Лицо было бледным, под глазами — синие, будто после хорошей драки, фонари. Увидев Пуришкевича, он с трудом выпрямился, из груди его выдавился сам по себе глубокий взрыд.
— Феликс... Феликс... Феликс... — повторил он несколько раз подряд, сплюнул в раковину, плечи у него затряслись. — Вот тебе и Феликс!
Юсупов жутковато, дёргаясь всем телом, захохотал. Хохот этот был тосклив, страшен, и вообще непонятно было, что это — хохот или плач?
— Голубчик, успокойтесь, его уже нет в живых, всё кончено! Пойдёмте в кабинет, Феликс!
Князь склонился над раковиной в последний раз, сплюнул тягучей зеленоватой желчью. Его мутило. Впрочем, Пуришкевича мутило точно так же, к глотке всё время изнутри подступал противный тёплый комок, тошнота выдавливала из глаз слёзы.
— Феликс, Феликс... — горячечно, будто в бреду, снова несколько раз повторил Юсупов, взгляд у него был влажный, блуждающий, глаза — красные.
— Пойдёмте в кабинет, Феликс. — Пуришкевич обнял князя за талию, тихо вывел из туалетной комнаты.
Юсупов не сопротивлялся. Минут через десять он пришёл в себя, взгляд сделался осмысленным. Вытащив из кармана кителя тонкий надушенный платок, он вытерся.
На кителе Юсупова висел только один генерал-адъютантский погон, второй
— Феликс, вам надо переодеться. Либо давайте я сниму с вас оставшийся погон.
— Не надо, пусть погон болтается. Плевать... Я лучше переоденусь, — Юсупов достал из одёжного шкафа, находящегося туг же в кабинете, тужурку, натянул её на себя. Он переоделся вовремя, за решёткой ограды появился городовой. Приложив руку ко лбу, городовой начал рассматривать, нет ли чего подозрительного во дворе.
— Этого ещё не хватало! — раздражённо пробормотал Пуришкевич, — Полицейский припёрся... Феликс, этого усердного служаку надо выпроводить отсюда.
— Ладно, — обессиленно пробормотал Юсупов, спустился вниз, переговорил о чём-то с городовым, тот приложил руку к шапке, козыряя, и исчез в сумраке долгой ночи.
Поднимался ветер — он принёсся с Балтики, — сырой, пахнущий льдом и рыбой, со свистом пробежался по пустынным улицам, поднял пух со льда Мойки, погода обещала снова перемениться. Нескольких часов оттепели было явно недостаточно для того, чтобы люди смогли отдышаться от крутых морозов, — оттепель будет снесена, собрана ветром в кучу, словно мусор, на смену ей снова придут сырые, пробирающие человека до костей морозы.
Служивые люди уже отволокли тело Распутина во дворец. Юсупов прошёл по двору, увидел примятый, хорошо заметный в свете фонарей снег, расплывающееся пятно крови, потом круто развернулся, бегом пересёк двор, перепрыгивая через три ступеньки, поднялся к себе в кабинет — он понял, где сейчас находится Распутин, — схватил резиновую дубинку — маклаковскую.
Она всё время возникает во всех воспоминаниях, эта несчастная каучуковая палка, причём одни — в частности Пуришкевич — называют её почему-то гирей, хотя гиря из резины — это не гиря, сам же Юсупов называет её палкой — наверное, это и была палка, дубинка наподобие тех, которыми ныне вооружают милиционеров.
Вновь перескакивая сразу через несколько ступенек, Юсупов спустился по лестнице вниз, в вестибюль главного входа, куда был перенесён «старец», и, бормоча заведённо: «Феликс, Феликс... Я тебе покажу Феликса!» — стал бить Распутина палкой по голове. Он не верил в то, что Распутин был мёртв, лупил и лупил его, сжав зубы, что-то мыча про себя, удар наносил за ударом, каждый раз в одно и то же место — в висок, превращая голову «старца» в сочащуюся кровью котлету.
— Феликс! — Пуришкевич кинулся к князю, — Остановитесь, Феликс!
— Феликс, Феликс, Феликс! — исступлённо кричал Юсупов, продолжая молотить резиновой дубинкой Распутина. Он не слышал Пуришкевича, он, похоже, ничего не слышал и не видел в эту минуту, перед ним была только одна цель — Распутин. Князь словно бы чувствовал, что «старец» — живой.
А Распутин действительно был ещё жив — он вдруг захрипел, отплюнулся кровью и открыл один глаз, правый, из белёсой жутковатой бездны на поверхность вдруг выплыл страшный, чёрный, как спелое арбузное семечко, зрачок.