Царственная блудница
Шрифт:
– Что вам здесь нужно? – неприветливо спросил Никита Афанасьевич. – Решили непременно утомить меня тем, что вам вдруг в голову нынче стукнуло?
Белое пятно вздохнуло, словно усмехнулось, правда, смех этот был невесел и более походил на всхлипывание:
– Да нет, это мне в голову не нынче стукнуло, а лишь только я вас увидела. Неужто не догадываетесь, чего нужно мне? Вас.
– Вы, дитя мое, совершенно стыд потеряли, – буркнул Никита Афанасьевич. – Наши судьбы, а то и жизни на волоске висят, так же как и жизни родителей ваших, а вы тут... а вы тут повесничать решили!
–
– А не легко, зачем решились? – пробурчал Никита Афанасьевич, размышляя, каким он был дураком, что не впрыгнул сразу в рубаху, а теперь как ее надевать? Надо сначала чресла обнажить. Расправить, найти, куда голову, куда руки совать... А она тем временем, девка эта...
Она ведь и наброситься на него запросто может! И что тогда делать?
С мужчинами проще. Когда в былые времена приставали к нему в кадетском корпусе или при дворе любители юношеской красоты, он дрался зверски. За то ему и отомстили, выставив содомитом. Да, тогда он немало морд раскровянил, а теперь что? Одно дело – драться с этой девчонкой шутливо, и совсем другое – всерьез.
– Про родителей мне говорите, – горько вздохнула Афоня. – Да разве моя в том вина? И что ж теперь, мне живой в могилу закопаться? Кому оттого легче будет? Они знали, на что шли, ну и я знаю, на что иду. Я готова была за постылого замуж пойти, я готова была, от всего сердца клянусь. Судьба отвела, а для чего – пока не знаю. На горе или счастье? На жизнь или на смерть? Пока спала тут, видела сон, как будто я Снегурка, которая в костер прыгнула. И горит, и плавится вся, и погибает, и рада бы выйти, да кругом пламень. Милый, свет мой, отчаяние мое, что же делать, если этот костер – любовь моя и она меня сжигает? Разве ты не видишь, что нет мне жизни без тебя, что я жизнью заплатить готова за тебя, за счастье с тобой быть?
– Афоня, ты еще дитя, – сурово сказал Никита Афанасьевич, против воли растроганный тем исступлением, которое звучало в ее голосе. – Ты дитя, ты мне должна быть как дочь...
– Если б была тебе дочь, я бы лучше руки на себя наложила, – выкрикнула Афоня. – Но наше родство – не кровное. Это не грех, коли я желаю твоей плоти и мечтаю всей плотью предаться тебе.
– Но я не мечтаю о тебе, – вздохнул Никита Афанасьевич, и впервые в его непреклонном голосе пробилась нотка жалости... но понапрасну встрепенулась Афоня, ибо то была жалость не к ней, а к себе самому.
– Знаю, что мечтаешь не обо мне, – покорно сказала Афоня, несколько переиначив его слова, но сделав их куда более точными. – Так ведь мечта твоя недостижима. За что ж ты себя в такой монастырь заточил? Живешь прошлым, будто кающийся грешник, а годы мимо идут, и жизнь мимо идет. Неужели ты правда веришь, что когда-нибудь на ее ложе снова взойдешь?
– Не верю, но надеюсь, – не стал скрывать Никита Афанасьевич, и тихий вздох, который издала Афоня – точно как раненый зверек! – не заставил его пожалеть о своей откровенности. Он всегда был слишком правдив и слишком откровенен.
– Вот так и думаешь, что завладеешь письмом Линара, отдашь ей и она немедля в твои объятия бросится? – с язвительностью и болью враз проговорила Афоня.
– А тебе что? – с еще пущей болью воскликнул Никита Афанасьевич. – Для тебя ведь ничего не изменится.
– Не изменится... – эхом отозвалась Афоня. – Знаю. Но вот скажи... кабы знал ты, что я умру нынче поутру, и пришла бы я к тебе последней милости, последнего утешения просить, неужто ты не сжалился бы надо мной?
– Ладно тебе ерунду молоть, – зло прикрикнул Никита Афанасьевич, отворачиваясь к постели. – И вообще, поди-ка ты вон, я спать хочу, озяб, мне одеться нужно.
И в это мгновение она к нему бросилась.
Прошелестели, как листья шелестят, несомые ветром, легкие шаги, и тело такое горячее, ну огнем жгущее, прильнуло к озябшей спине Бекетова. Это было так приятно, что он помедлил миг в этом тепле, не сразу отстранился, и мгновения сего хватило Афоне, чтобы оплести его руками, ногами, волосами распустившимися, хватило, чтобы пронзить его своими острыми сосками, продышать мышцы до самого заледенелого, ожесточенного сердца, которое вдруг расплавилось, как олово в огне, и Бекетов ощутил боль, голод и жажду плоти своей, которая отказалась повиноваться доводам рассудка.
Доводам рассудка? Какие доводы?! Какой рассудок?! Он рассудка лишился в один миг...
Как же это случилось? Столько лет заточенный сам собою в схиму, он мог испытывать желание, лишь когда вспоминал прошлое. Все мужское по отношению к другим женщинам в нем словно бы отмерло, а теперь ожило. И, не в силах противиться этому шквалу желания, который подчинил его себе, он с последним отблеском сопротивления и страха презрел себя... но тут же нашел себе оправдание: соединилась мысль и чувство к Елизавете с прикосновением к женскому телу. Ему все равно, кто с ним, с кем он. Он – с Елизаветой, а с ним – она.
И сразу стало легко. И сразу упали все путы с души и сердца, подобно тому, как упала с чресл эта несчастная рубаха...
Ох, тело женское, ох, плоть, ох, этот жар лона и холодок в кончиках пальцев, впившихся в его спину! Тоска по прошлому и безрассудное подчинение настоящему подчинили его себе всецело. Никита стал безумен в страсти и словно желал наверстать все, упущенное за годы воздержания, когда облегчение получал только во сне. Выплескивая из себя переизбыток тоски, раз за разом извергаясь и почти сразу воскресая вновь, он почти не отрывался от нежных губ распластанной женщины, снова и снова восторженно выкликая:
– Девочка моя, любовь моя, солнце мое!
...Тогда, в те былые времена, когда солнце улыбалось, Никита не робел его света. Он был не с владычицей страны, не со всемогущей государыней, не с женщиной, прожившей жизнь куда более долгую, чем он. Он видел в императрице робкую и пылкую девочку, впервые предающуюся любви. Такой она была с ним... слабая и покорная, испуганная и до одури влюбленная. И когда однажды с его губ сорвалось это – девочка моя, она заплакала от счастья и все просила так называть ее снова и снова. А потом настало молчание на долгие годы, и вот теперь он смог выкрикнуть наконец вновь: