Целующиеся с куклой
Шрифт:
В Бухенвальде Бельский, между прочим, бывал. На обзорной, так сказать, экскурсии. Слава Богу, что только на ней. Вообще-то, они с Аньей («Как тебя зовут?» «Анья») поехали смотреть не Бухенвальд, а Веймар, — колыбель и оплот немецкой литературной классики, — а там уже сели в автобус и съездили в вышеупомянутый Бухенвальд. Раз уж оказались поблизости. Там же всё это рядом, рукой подать. Тут город Шиллера и Гёте, и Гретхен на ветвях висит, а тут ни много ни мало Бухенвальд. И не в песне Вано Мурадели на слова Александра Соболева, а практически в целости и сохранности, открыт для интуристов и других скучающих граждан земли и нашего времени. И Бухенвальд этот Бельского впечатлил — что да, то да. Не тем, что там происходило в середине прошлого века — он и раньше знал, что там происходило, —
И сам факт существования лагеря впечатлил Бельского тоже. Что кем-то он сохранён — даже печи сохранены, — что поддерживается в надлежащем состоянии. Небольшой ремонт с реконструкцией — и завози людей эшелонами. Железная дорога, идущая с востока, недалеко. По ней они с Аньей, кстати, и приехали.
Теперь Бельский думает, что его после той излишне познавательной поездки малость подклинило. А может, и не после, может, до. Он не заметил, когда в точности это произошло. Но сейчас, если честно, он где-то в глубине души уверен, что все они смогли бы. Вот ходит по улицам или плавает, как жаба, в бассейне, а сам в это время уверен. И смотрит им, падлам, в глаза. Которые они чаще всего отводят.
А он думает о них — обо всех, кто его окружает: «Вы же, — думает, — не просто так, вы же есть внучата и детки, и племянники тех, которые не только могли, но и смогли». И они действительно его окружают — везде, где бы он ни был и что бы ни делал. И, наверно, дети помнят своих родителей и, видимо, рассказывают о них своим детям, тыча пальцами в чёрно-белые фотографии, сохранившиеся у них по комодам. И с генами к детям детей и к их детям тоже что-то такое передалось, не могло не передаться. Или это не в генах сидит и не с ними передаётся? Тогда где и в чём? В мозгах? Куда можно запихнуть извне всё что угодно. Главное вовремя начать.
И ещё думает Бельский, их рассматривая, а смог бы он оказать им какое-нибудь сопротивление? Пусть бессмысленное и безрезультатное. Вцепиться, допустим, крепкими своими зубами и пальцами в первую попавшуюся глотку и тут же получить сзади по голове чем-то тяжёлым, и почувствовать только, как это тяжёлое погружается в мозги и гасит свет. Лишь бы не идти на убой, как идут коровы. Так коровы хоть не соображают, куда они идут, куда ведут их на этот раз. Люди соображают. Но, вопреки здравому смыслу (какой здравый смысл у идущих на убой!), надеются на лучшее и на будущее. Видимо, по привычке. Знают, что надеяться им не на что — и всё равно надеются. Идиоты. Броситься на убийц самим, прежде чем они начнут убивать, не позволяет инстинкт самосохранения. Доведённый до абсурда инстинкт. Потому что каждый знает — если бросишься, обеспечишь сам себе стопроцентную смерть, а если тихо, не сопротивляясь, дойдёшь до самого рва и послушно снимешь с себя одежду, и станешь к нему спиной в мягкую глину, вероятность смерти заметно снизится. До девяноста девяти и девятисот девяноста девяти тысячных. Пулемётчики промахнутся или удастся упасть чуть раньше, чем по тебе выстрелят. Или еврейский Б-г явит чудо, немцы закричат «что же мы, нехристи, делаем!», падут на колени и всех, наградив, отпустят.
«Вот хватило бы меня, например, на то чтобы вцепиться в кадык этому рыжему быку? — думает Бельский. — Или не хватило? Он бы, благодаря габаритам, точно где-нибудь в СС служил, в какой-нибудь зондеркоманде». Бельский смотрит на мужика и тот не знает, куда себя девать. И в конце концов уходит, не дождавшись автобуса, с остановки. Похоже, Бельский его запугал. Наверно, в его взгляде было слишком много ненависти. Чего ещё бояться такому здоровенному телу? Кроме ненависти. Ненависть пугает людей, невзирая на их выдающиеся размеры и физические данные. А родственники Бельского, в том числе и братья его бабушки — недостаточно, значит, немцев ненавидели. Именно
Конечно, там прошляпили сами немцы. Слишком долго позволяли людям существовать, быть в живых — и ненависть успела скопиться. Во всех других случаях они действовали более оперативно. И просто не давали чужой ненависти времени, тем самым не давая ей шансов.
Ну и мерзкая же здесь погода. Санкт-Петербург какой-то, а не конец Восточной Европы. От этой погоды у Бельского в носу постоянный насморк. Он зажимает пальцем одну ноздрю и продолжительно сморкается на асфальт. Стоящие вокруг граждане от неожиданности делают по шагу назад, отступают, значит. И когда подходит автобус, резво, гуськом, грузятся в него через переднюю дверь — от Бельского подальше. Скоты! Они же сморкаются исключительно в одноразовые салфетки и потом таскают свои скользкие сопли в карманах, пока не найдут урну. А если урна на пути не случается, они несут их домой и выбрасывают строго в контейнер для мусора, не подлежащего вторичной переработке. А он, значит, на асфальт. А они от него в автобус. Ну и скатертью дорога. Всё равно ему в другую сторону.
Нет, всё-таки халтурно устроен наш мыслительный аппарат. То человек живёт в своё удовольствие, ни о чём не думает, то ему приходит в голову или куда-то ещё всего одна мысль и не даёт ему жить не то что спокойно, а никак не даёт. Бельский, например, совершенно ни о чём таком не думал, когда поступал на романо-германское отделение. Школьные друзья говорили ему: «Пошли с нами вместе на японистику». А он им говорил: «Да сдалась мне ваша японистика». Возможно, это из-за юности он так говорил и не думал — в юности вообще думать не очень-то принято, — и тем не менее. И зачем читает их философов, их Гёте с Гейне, он тоже не думал. Кроме того, он не думая воевал до победного конца с конкурентами, чтоб поехать на стажировку в Берлин. А он же ещё предпринимал всякие конкретные шаги, чтобы в Берлине зацепиться, получить в университете работу, то есть остаться пожить. Всё это на протяжении лет он последовательно проделывал, не думая. Его не осенило даже, когда Анья сказала, что родом она из Аргентины, но по дедушке немка.
Он только сказал:
— Не похожа ты на немку, не похожа совсем.
А она сказала:
— Так у меня бабушка аргентинка и мама тоже.
И Бельского её объяснение вполне удовлетворило и устроило, и он полез к ней под узкую юбку. А дня через три они стали с нею не только спать, но и жить, и живут уже второй год. Так как жить им друг с другом хорошо. И говорят между собой они исключительно по-немецки. Потому что испанского Бельский не знает, а русского не знает Анья. Таким образом, немецкий у них — интернациональный язык интимного общения.
Только сегодня, в бассейне, Бельский начинает вдруг думать: «А как её дедушка оказался в Аргентине? И когда? И почему жил там до своей смерти?».
Он может у неё об этом спросить. Но и без того представляет себе их диалог:
— Когда твой немецкий дедушка уехал в Аргентину? — спрашивает он.
— По-моему, сразу после второй мировой войны, — отвечает она и удивляется: — Почему тебя это интересует?
Он подходит к турецкой забегаловке, безуспешно претендующей на звание кафе. Здесь они с Аньей пьют после работы чай с пахлавой. Гасан за стойкой кивает всем входящим лысиной, как китайский болван, и держит в зубах улыбку, которая никогда не кончается.
— Чай хочишь? — спрашивает он у Бельского из-за стойки. Русским языком спрашивает. Уважая в нём постоянного клиента.
— Хочу, — говорит Бельский и садится за один из трёх, имеющихся в заведении, столиков.
Входит турок и покупает себе у Гасана кофе по-турецки. И тоже садится за столик. «Он турок или не турок? — думает Бельский. — Если он не турок, он, как минимум, араб». Зачем Бельскому нужно грузить свою голову ещё и этим? Наверно, к туркам он не имеет никаких претензий, чего не может сказать об арабах. «Но так же тоже нельзя, — говорит он себе. — К немцам у тебя претензии, к арабам претензии. Они же не виноваты в том, что они немцы или арабы. А не турки».