Цепь в парке
Шрифт:
— Ну что, Пьеро, заметано? Мсье Пеллетье ждет, а мне еще целый день носиться по городу на этой чертовой таратайке.
Он вопросительно смотрит на Джейн, и она отвечает чуть дрожащим голосом:
— Мы ничего не обещаем. Может быть, мы вообще никогда не вернемся.
— Что? Уж не собираетесь ли вы удрать? Да куда вы денетесь? Полиция сцапает вас нынче же вечером.
Джейн бросает на него презрительный взгляд.
— Больше не скажем ни слова, есть тысяча способов исчезнуть, так что нас никто не найдет. А насчет
— Не пудри мне мозги, мышонок. Да или нет? Что скажешь, Пьеро? Удрать ты всегда успеешь. И зачем тебе в таком случае связываться с бабой?
— Она же тебе сказала. Там видно будет. Если вернемся сюда до шести, захватим. А что в ней?
— Сигареты.
— Почему мсье Пеллетье покупает их здесь?
— Так это же рынок. Тут все самое свежее. Жаль, что я не могу отпустить сейчас Банана.
— Чего? — отзывается бессмысленная улыбка.
— Заткнись, — бросает Крыса. — Где Баркас?
— Не видал.
— Ладно, пошли. Я уверен, Пьеро зайдет за коробкой. Верно? И спасибо за гитару. Поставьте ее в счет.
Джейн уже спрыгнула с грузовика и по дороге схватила клубнику: от клубничного сока волосы ее стали еще золотистее, а губы еще ярче. Прежде чем слезть, он оглядывается. Крыса протягивает Ласке кипу долларов, прикрывая их ладонью, словно от света: денег так много, что тот подставляет обе ладони.
— Приедем на днях за товаром. Не забудьте завтра покрышки. И динамо для «бюика-34», сможете достать?
— Постараюсь, — отвечает мужчина с трубкой, вяло махнув на прощание рукой, а взгляд его холодных, как камень, глаз, устремлен куда-то вдаль, куда-то за мост.
— Поглядим, что поделывает Баркас.
Они возвращаются к старому грузовику. За плечами у Крысы гитара: от радости он словно стал ровесником длинного Жюстена, вся его фигура выражает счастье, особенно зеленые смешливые искорки глаз. Он с размаху хлопает Банана по спине, тот улыбается, плотно запахивая плащ, под которым сохнет мороженое.
Дойдя до грузовика, Гастон вдруг присаживается на корточки и притягивает их к себе своими огромными лапами так близко, что слышно, как в груди у него словно шуршит бумага, сует им под нос большой и указательный пальцы, почти сведя их вместе, и упоенно сообщает заговорщическим тоном:
— В стакане у меня осталось вот столечко и ни капельки больше! Но бог ты мой, до чего же это хорошо! Представляешь, накачать мне легкие воздухом! Да это лучшая весна в моей жизни. Даже начинаешь верить в справедливость, черт подери!
Джейн быстро выскальзывает из-под его руки.
— Пошли, Пьеро. Я его боюсь, он совсем спятил.
Она протягивает ему влажную руку, и они потихоньку отходят к церквушке. Они видят, как возвращается Баркас с мрачной физиономией, в своих солдатских штанах и развевающемся синем халате.
— Можно подумать, он только что кого-то убил, — говорит Джейн скорее с презрением, чем с опаской. — На что они нам нужны, эти здоровенные обезьяны?
— Все без толку, — говорит Баркас. — Ты сам поговори с ним. Требует монеты вперед.
— Ладно, схожу. Да ты только взгляни, какая игрушечка! Гитара! Это он мне привез.
Баркас даже не глядит на гитару и нетерпеливо пожимает плечами.
— Через полчаса его здесь уже не будет. Надо идти сейчас.
— Птенчики мои, вы же не уйдете, не послушав, как я играю! Величайший гитарист среди ныне живущих… — Он запинаясь выговаривает последнее слово и повторяет: — Живущих… как бы не так!
Потом он зазывно выкрикивает на всю площадь:
— Дамы и господа, сейчас вы услышите нечто из ряда вон выходящее!
Он прыгает в кузов, усаживается поудобней, прислонясь к борту грузовика, жестом гробовщика извлекает гитару из футляра, подносит ее к лицу и долго нюхает.
Джейн возвращается к грузовику.
— У него такие пальцы, что черта плясать заставит. Давай послушаем.
— Это заморское дерево, от него старыми-старыми странами пахнет. Понюхай, — предлагает он Джейн, не выпуская гитару из рук.
Джейн нюхает издали, словно он протягивает ей горчицу.
— И почти такого же цвета, как твои волосы, белочка.
— Пахнет сигарой, — решает наконец Джейн.
Крыса одну за другой пощипывает струны, крутит коротенькие палочки на конце длинной ручки и начинает легонько что-то наигрывать, но так тихо, что никто на площади не обращает на них внимания. Потом взгляд его теряется в синеве неба, он уже не замечает ничего вокруг, и понемногу дрожащие звуки, которые рождаются точно не из струн, а из его пальцев, превращаются в мелодию, очень нежную, сначала он играет только кусочки, перемежающиеся длинными паузами, потом начинает все снова, и теперь мелодия уже течет плавно, но порой похоже, что она вот-вот оборвется, как дыхание, однако она крепнет и взмывает ввысь, все выше и выше, и опять опускается вниз, в какую-то пугающую пустоту, кажется, что он забудет, как дальше, но в самый последний миг, когда вот-вот воцарится тишина, Крыса вновь овладевает ею.
Эта музыка не похожа на дядину. Она как будто доносится издалека, но проникает в самую душу, и от нее немного больно, но ровно столько, чтобы боль не перешла в страдание, и зыбкое это равновесие на грани слез, эти бесконечные падения без падений заставляют слушателей переводить дух вместе с Крысой, замирать в ожидании и вновь подниматься вместе с ним. Когда играл дядя, самое худшее, что могло случиться, — что он возьмет и захлопнет тетрадь. А перед Крысой одно пустое небо, он весь растворяется в дрожащих звуках, и уже неважно, взрослый он или нет и почему голос у него почти женский, — страшно только, что с ним что-нибудь произойдет и его говорящие пальцы замолкнут.