Цезарь
Шрифт:
Но Катон резко остановил его.
– Если бы я хотел, – сказал он, – быть обязанным своей жизнью великодушию Цезаря, я бы сам пошел к нему… Но я не хочу, чтобы тиран связывал меня благодарностью за вещи, на которые он не имеет никаких прав; потому что по какому такому праву он, как бог, может дарить жизнь тому, кто никак не зависит от него? Впрочем, исходя из этого, и исключив меня из общей просьбы о помиловании, давай вместе посмотрим, что ты можешь сказать в защиту Трехсот.
И он помог Луцию Цезарю сочинить его речь; после
– А разве я не увижу вас по возвращении? – спросил юноша.
– Может быть, меня здесь не будет, – ответил Катон.
Он проводил его, попрощался и вернулся домой.
Там, как если бы он хотел уладить напоследок все свои дела, он подозвал своего сына, и запретил ему – каким бы то ни было образом вмешиваться в государственные дела.
– Положение вещей, – сказал он, – не позволяет делать ничего, что было бы достойно Катона. А лучше не делать совсем ничего, чем что-нибудь недостойное нашего имени.
К вечеру он отправился в баню.
В бане он вспомнил о своем юном философе Статилии.
– А кстати, мой дорогой Аполлонид, – сказал он, – что-то я не видел больше нашего стоика: это убеждает меня, что он уступил твоим настояниям и сел на корабль. И он правильно поступил, отплыв из Утики; но он неправильно поступил, не попрощавшись со мной.
– Ну что вы! – ответил Аполлонид, – все совсем не так; напротив. Несмотря на нашу беседу, он остался еще более упрямым и непоколебимым, чем когда-либо. Он заявил, что останется здесь, и будет делать все, что сделает Катон.
– Это мы посмотрим сегодня вечером, – сказал философ.
Катон вышел из бани около шести часов пополудни, вернулся к себе домой и поужинал в многолюдном обществе. Он ел сидя, в согласии с обетом, который он дал после Фарсала: ложиться только для сна.
Его сотрапезниками были его друзья и высшие магистраты Утики.
После трапезы принесли различные вина. Катон отнюдь не испытывал отвращения к беседам, которые перемежаются с возлияниями; разговор был степенным и ученым, каким обычно был всякий разговор, в котором участвовал Катон.
Один философский вопрос сменялся другим, и, слово за слово, собеседники дошли до рассмотрения суждений, которые называют парадоксами стоиков: например, утверждение, что единственно порядочный человек свободен, а все дурные люди суть рабы.
Перипатетик Деметрий выступил, как и следовало ожидать, против этой догмы; но тогда Катон, разгорячившись, пылко оспорил все его аргументы; и в резком и суровом тоне, с определенной долей язвительности, которая выдавала его внутреннее возбуждение, он произнес такую горячую и пространную речь, что ни у кого не осталось сомнений, что он постановил свести счеты с жизнью, и что его решимости никто не остановит.
Так что едва Катон закончил свой жаркий монолог, – поскольку в конце концов он говорил почти один, в то время как присутствующие слушали его с большим вниманием, даже с благоговением, –
Затем, когда все посторонние его сотрапезники разошлись, он совершил со своими друзьями привычную вечернюю прогулку; после чего он отдал начальникам караулов необходимые распоряжения, и наконец, вернувшись домой и отправляясь к себе в спальню, он обнял своего сына и каждого из друзей необычно крепко и с большей теплотой, чем всегда; это вновь разбудило все их страхи по поводу того, что могло произойти этой ночью.
Улегшись в постель, он взял диалог Платона о душе, – Федон, – и, прочитав его почти до конца, бросил взгляд поверх своего изголовья.
Он искал глазами свой меч, который обычно висел там. Меча не было. Он позвал одного из своих рабов и спросил, кто взял его меч. Раб ничего не ответил, и Катон снова принялся за чтение. Через некоторое время он поднял глаза и оглянулся вокруг; раба здесь уже не было. Он позвал снова, без раздражения или нетерпения.
– Я спросил, где мой меч, – сказал он.
– Да, хозяин, – ответил раб; – но я не знаю, где он.
– Пусть его найдут и принесут мне, – сказал Катон.
Раб удалился.
Прошло еще довольно долгое время, а меча все не несли.
Тогда в третий раз, уже более нетерпеливо, он позвал всех своих рабов одного за другим, и раздраженно потребовал у них:
– Я хочу знать, где мой меч, и приказываю, чтобы мне его принесли.
И поскольку его желанию не подчинились достаточно быстро, он так сильно ударил стоявшего ближе всех к нему кулаком, что несчастный раб выбежал из спальни с лицом, залитым кровью.
Катон же кричал при этом:
– Горе моим рабам и моему сыну, которые хотят безоружным предать меня в руки моего врага!
На эти крики его сын вбежал в спальню вместе с философами, и бросился ему на шею, крича:
– Отец, во имя богов! во имя Рима, не убивай себя!
Но Катон оттолкнул его и, вытягиваясь на своем ложе:
– Когда и в каком месте, – сказал он с величайшей суровостью, – я, сам того не ведая, явил признаки безумия? Почему, если я принял неверное решение, никто не пытается разубедить меня? Почему, если мое решение верно, мне мешают последовать ему, и отнимают мое оружие? Отчего же ты не привяжешь своего отца, о благородный сын! отчего ты не прикажешь скрутить руки ему за спиной, чтобы Цезарь, придя сюда, обнаружил его неспособным защитить себя? Да, впрочем, нужен ли мне меч, чтобы лишить себя жизни? Нет; мне достаточно будет задержать дыхание, чтобы умереть, или разбить себе голову о каменную стену.