Цезарь
Шрифт:
В античные времена смерть таила в себе гибельное наслаждение, которое заставляло пылко стремиться вон из жизни, где наслаждение было без страсти и без радости.
Взгляните на императоров, которые могут все: чем они заняты, за редким исключением? Углубляют без конца пропасть извращенного безумия, в которую они ныряют. Пока Гелиогабал готовит самоубийство своего тела, плетя шнурок из пурпурного шелка, чтобы удавиться, мостя двор порфиром, чтобы разбить об него голову, вытачивая изумруд, чтобы спрятать в него яд, он одновременно убивает свою душу, топя ее в разврате и крови.
Если мы примем это ужасающее заключение Плиния, – а римляне принимали его, – что смерть есть высшее благо, а жизнь – высшая мука, то зачем жить, если можно так легко умереть? Так что, по Плинию, самоубийство – это утешение
И Лукан, в свою очередь, опирается на него, или, вернее, он опирается на Лукана; Лукан, который отрицает Провидение, который говорит, что всем управляет случай, и который считает смерть таким великим благом, что превращает ее в награду для мужественных:
59
Плиний, Е.И., II, V, 27.
смерть, которую он прославляет не потому, что она освобождает душу от земных объятий тела, но потому, что она усыпляет разумную часть человека; не потому, что она уводит его тень в Елисейские поля, а потому, что она гасит пламя его мысли в безразличном покое Леты!
И Сенека не менее безнадежен, чем Плиний и Лукан, со своим ex nihilo nihil.
60
Лукан, Фарсалия, IV, 580–581:
«О смерть, разве не отказываешь ты в избавлении от жизни трусам, и разве ты не дар одной только доблести!»
«Из ничего – ничто, – говорит он; – все возвращается в пустоту, откуда все вышло. Вы спросите, куда отправляются сотворенные вещи; они отправляются туда же, куда и вещи несотворенные, ubi non nata jacent».
О! Вовсе не так думает лебедь из Мантуи, нежный Вергилий, поэт-провидец! Счастливы те, – говорит он, – кто вещей познать сумели основы, и смело повергли к ногам жадного шум Ахеронта! [61]
61
Вергилий, Георгики, II, 490–493. Вергилий намекает здесь на Лукреция, который освобождает людей от суеверий. Здесь не идет речь об отказе от смерти.
Когда он видит издали самоубийц, он ужасается, что наказание их столь жестоко, что они бы хотели к свету вернуться опять, и терпеть труды и лишенья.
Quam vellent aethere in altoNunc et pauperiem et duros perferre labores! [62]О каких же самоубийцах хотел сказать Вергилий, если не о Катоне и Бруте?
Взгляните, какой огромный шаг сделал атеизм от Вергилия до Лукана, то есть за промежуток едва в полстолетия! От Вергилия, который, предвидя вечный свет, хочет познать основу всех вещей, и бесконечно томится шумом алчного Ахеронта, катящего волны у его ног; который обрекает самоубийц на такие мучения, что те хотели бы вновь вернуться на землю, даже если им вновь придется надеть на себя ярмо скорби; и до Лукана, который превращает самоубийство в высшую доблесть; который, несомненно, в память убийства Петрея Юбой в их последней
62
Вергилий, Энеида, VI, 436–437.
И покончивший с собой Катон вдохновляет его на самые прекрасные его строки:
Causa diis victrix placuit, sed victa Catoni!«Дело победителя любо богам, на дело побежденного любо Катону!» [64]
При императорах самоубийство стало лучшим средством от всех скорбей, всеобщей панацеей от всех страданий; это утешение бедняка; это месть проскипта, утомленного его неволей; это бегство души из ее тюрьмы; это все что угодно, вплоть до лекарства от пресыщения и скуки у богача.
63
Лукан, Фарсалия, IV, 546–547: «И умирая, он признательной рукой убил того, кому обязан был первыми ранами».
64
Лукан, Фасалия, I, 128.
У простолюдина нет больше хлеба; что он делает? спросите у Горация: он оборачивает голову своим рваным плащом и бросается в Тибр с Фабрициева моста.
Гладиатор не находит смерть на арене достаточно быстрой; что он делает? спросите у Сенеки: он просовывает голову под обод колеса телеги, и колесо, поворачиваясь, ломает ему позвоночник.
Иногда добровольная смерть может даже быть сопротивлением власти! тем, кто подкладывает Тиберию или Нерону свой труп, завидуют, их прославляют, ими восхищаются.
Кремоний Корд, осужденный при Тиберии, отказывается от еды и умирает от голода, и народ радуется, видя, как прожорливые волки впустую щелкают зубами, которыми они собирались размолоть его.
Петроний, которому Нерон предложил умереть, укладывается в бане и велит вскрыть себе вены; потом, болтая со своими друзьями, он вдруг вспоминает о своей прекрасной мурринской вазе, которая достанется Нерону, если он не помешает этому: он велит перевязать себе руки и ноги, посылает за этой вазой, приказывает разбить ее при нем и, сорвав свои повязки, умирает, совершенно довольный этой маленькой местью.
Все, даже самые избалованные люди ищут в смерти исцеления своему пресыщению: Fastidiose mori, говорит Сенека.
Этот вопрос лучше всего следует изучать по Сенеке; он неисчерпаем; он и сам однажды почерпнет от терпкого сладострастия самоубийства.
В Рим вошел сплин; этот гибельный бог, который слетает с Лондона – в Лондоне нет монастырей со времен Генриха VIII, – который слетает с Лондона, почившего на перине из тумана, на жертвенники Рима.
«Существует, – говорит Сенека, – непреодолимое влечение к ничто, странная мечта о смерти, безумная тяга к самоубийству; и трусы не избегают его, и подвержены ему наравне с храбрыми: одни убивают себя из презрения, другие – от пресыщения жизнью; третьим же просто-напросто скучно делать каждый день одно и то же, и повторять сегодня то, что было вчера, а завтра – то, что было сегодня.
И правда, не стоит ли положить конец этому однообразному существованию?
Просыпаться и снова засыпать, чувствовать жар, чувствовать холод; ничто не кончается; тот же круг поворачивается непрерывно и возвращается к тому же месту. Ночь сменяет день, вслед за летом приходит осень, за зимой – весна; все проходит, чтобы вернуться: ничего нового нет под солнцем».