Чакра Фролова
Шрифт:
В голове лихорадочно забегали мысли.
«Что есть бездействие? Правильно. Несовершение какого-то поступка. Является ли несовершение дурного поступка добрым поступком, и наоборот? Черт! О чем я думаю? А может, рассосется? Нет, товарищ Фролов, это не рассосется. Само не рассосется. Но именно сейчас бездействие и будет тем самым правильным решением. Именно сейчас. Возможно, первый и последний раз в жизни. Жалко, что Никитина не увижу. Стоп. А что изменится? Деревню-то все равно возьмут. Со мной или без меня. Да и съемка, скорее всего, состоится. Хотя, как знать…»
Фролов почувствовал, что внутренне уже принял решение, только боится себе в этом признаться и потому мешкает. Небеса заметили
– Да еб твою мать! – раздалось где-то рядом.
Из темноты возникла фигура Воронцова. Он был взбешен проволочкой.
– Вы будете командовать или нет?! Светать скоро будет!!!
– Я не буду руководить съемкой, – тихо сказал Фролов и устало потер лоб.
– Что? – опешил Воронцов и переглянулся с Азаряном. Тот, кажется, был удивлен не меньше полковника. – То есть как это «не буду»? Что это еще за фокусы? Мы что тут, в бирюльки играем, по-вашему?!
С перекошенным лицом он вдруг схватил Фролова за грудки и затряс, громыхая поставленным голосом.
– Слушать, блять, мою команду! Приказывайте операторам начинать съемку, а Азарян отдаст приказ начинать атаку!
Фролов зло вырвался из цепких рук полковника. Теперь он уже шел на принцип.
– Вы можете командовать чем угодно и кем угодно, но только я руководить съемкой не буду.
– Да что стряслось-то?!
– Да ничего! – поддавшись истерике Воронцова, заорал Фролов. – Вы под светом фар ваших дурацких положите уйму людей за здорово живешь, возьмете деревню, которая никому на хер не нужна, а всех жителей отправите по лагерям. Вот и все, что стряслось. Точнее, стрясется.
Полковник несколько секунд ошалело смотрел на Фролова, затем, видимо, догадавшись, откуда ветер дует, развернулся к Азаряну. Глаза его зло сверкнули в темноте.
– Ну Рубен… Ну удружил… Не ожидал… Но я этого так не оставлю. Ты меня знаешь.
Затем Воронцов перевел взгляд на Фролова.
– За деревню, значит, переживаешь, сукин ты сын? За тех, кто с немцами сотрудничал? За подстилок немецких? М-да… Говорили мне, что тебе нельзя доверять. А я-то, старый пень, все спорил, доказывал. Ну, как же! Он же наш, советский режиссер. Да, жил под немцем. Да, наверняка сотрудничал с оккупантами. Да, оступился. Но осознал. Встал на путь исправления… Но вот и вылезла вся ваша гниль интеллигентская. Да ты знаешь, что с тобой будет?! Ты хоть понимаешь, что тебе светит?!?
Фролову вдруг стало совершенно все равно. Полковник метал молнии, но они отскакивали от Фролова, как солнечные зайчики. Прыг-скок.
– Да вас… Да я… Вы срываете… Сталин… народ… долг… священная война…
Фролов аккуратно положил на землю рупор и пошел прочь. До него продолжали долетать отдельные слова полковника, но в связные предложения они почему-то уже не складывались.
Тем временем Воронцов переключился на Азаряна.
– Приказываю начинать атаку! – громыхал Воронцов.
– Если съемка не пройдет, как намечено, спросят, за что людей положили, – возражал Азарян.
– Под трибунал отдам! В штрафбат!
– А вы возьмете ответственность за результат съемки на себя? – снова возражал Азарян.
Наконец, Воронцов устал. Кажется, ответственность за гибель целого батальона без должного результата он и вправду не хотел на себя брать. Он было метнулся к операторам, но те пожали плечами – командуйте, мы будем снимать, но, если будет каша, получится обычная фронтовая дерганая съемка. Для этого настоящее сражение, и свет, и прочее не нужны. Фролов знает, когда свет давать, он все с Азаряном согласовал.
Через несколько минут Воронцов сдался.
– Выбивайте немцев, как хотите, – прошипел он Азаряну, придя в себя. – Меняйте диспозицию,
После чего отдал приказ операторам приготовить камеры и снимать – все равно что, все равно как. Лишь бы солдаты были в кадре. Затем выхватил двух бойцов и приказал взять удалившегося Фролова под стражу.
– Приказ, – извиняющимся голосом сказал старший из бойцов, подходя к Фролову. Это был тот самый солдат, что просил ночью прикурить.
Фролов узнал его и покорно кивнул. По дороге вдруг вспомнил.
– Слышь, боец. А что это ночью пилили?
– Где? А-а-а… Та то сосну пилили. Знаешь, тут такая здоровенная соснища была. Воронцов приказал спилить. Какие из наших полягут, чтоб материал был – на братскую могилу обелиск поставить. Из такой сосны, знаешь, сколько можно таких обелисков понаделать? Тьму-тьмущую.
ЭПИЛОГ
Поезд сбавил скорость, заскрежетал и, наконец, замер, уткнувшись в невидимую стену.
От финального толчка Фролова мотнуло, и он уткнулся лбом в затылок впереди сидящего. Но тот, похоже, даже не заметил этого. За время пути сорок человек, набитые в деревянный товарный вагон, давно слиплись, слились, сплелись в какой-то огромный клубок безликих существ и давно стали безразличны к бесконечному шевелению, ползанию друг по дружке, стонам, просьбам дать воды, смраду от собственных испражнений и даже смерти. В течение пяти суток в теплушке (и почему она так называлась, если никак не обогревалась?) умерло несколько человек. Вагон в течение всего пути не открывали, поэтому приходилось терпеть соседство трупов. Когда умер первый, худой старик, арестанты потребовали у конвойных убрать мертвого, но те только огрызнулись: «Может, вам еще поминки устроить? Доедем до пересыльного пункта, там посчитаем, кто доехал, кто нет». Но первый пересыльный лагерь никак не появлялся, а люди все умирали, и арестанты постепенно привыкли к соседству с трупами, тем более что из-за холода те не разлагались, а потому мешали не больше живых. А в чем-то даже меньше, поскольку под себя не ходили, не стонали и пить не просили.
Для естественных отходов в полу вагона была прорезана дыра, но пользовались ею единицы – те, кто находился рядом. Те, что были дальше, у стен теплушки, физически не могли пробраться к ней и потому вынужденно ходили под себя. Впрочем, особых отходов и не было. Им просто неоткуда было взяться. Конвойные изредка приносили мороженую картошку и иногда воды. Сначала, как и в случае с умершим стариком, арестованные пытались возмущаться, потом смирились и с этим.
Фролов сидел у самой стенки. С одной стороны, это была неплохо, поскольку к нему пробивался свежий воздух, который так ценился в этом мареве дышащих, пропотевших тел, с другой стороны, ледяной ветер сквозил в щели между досками, выдувая из-под куцего пальто Фролова остатки телесного тепла. Те же, что сидели в центре, были надежно защищены от сквозняка соседями. Фролов, впрочем, почти не чувствовал холода. То ли тело его уже одеревенело, то ли просто организм, устав, смирился с близкой смертью. Вот только изредка его трясло от сухого, рвущего голосовые связки кашля. Слева сидел мужчина лет сорока пяти, видимо, ровесник Фролова. Справа старик. Мужчина молчал, как и большинство арестованных, поскольку любые слова отнимали силы, а, вылетая, забирали с собой бережно хранимое в недрах тела тепло. Зато старик изредка позволял себе делать какие-то замечания. Он, похоже, имел серьезный арестантский опыт, поскольку знал все тонкости этапной жизни. Он первым сказал, что большинство до лагеря не доедет, поскольку вагон – это еще цветочки. Ягодки будут, когда всех пересадят на баржу, где в трюме будет еще теснее, а путь еще длиннее.