Чародей
Шрифт:
— Да я сам за город уехал, спирт глушил, грибов, помню, жена нажарила, смотрел, и по барабану было. Чернь! Верно? Я смотрел и был доволен: бьют чернь по ее черным щекам. По кумполу дубасят. Я потом узнал, что мой там дядька был. Вот все говорят: девяностые, расстрел Парламента. Но согласись, братела, мы все про разные девяностые говорим. Для меня после того, как белодомовцев обстреляли, наше время и началось. Потом Чечня. Потом девяносто шестой. Показал Борис, кто главный. А потом уже по накатанной, пока совсем не укантропупили. А плохие девяностые — это самое начало, август.
— Когда
— Вот. И ни один чекист не заступился. Потому что чернь на улицы вылилась. И в девяносто третьем тоже чернь. Народ не может решать. Мы должны решать, деловые, прочные мужики.
«А ведь это я, я их, и Дзержинского и Белый дом», — с блаженным историческим трепетом подумал Иван.
Мама осталась в Москве, работать, а отцу выпал отпуск. Поехали в Ялту. Папа вставал на полчаса раньше, отдергивал штору и выходил. Он обливался на воздухе холодной водой из синего шланга, который протягивал через кухню во дворик. На кухне пело и бурчало настенное радио. Ваня спал в приоткрытой комнате. Бодренькая музыка проникала в полусон, как аккомпанемент для солнца. Солнце давило на веки и наполняло полусон ликующе-кровавым багровым цветом. Но в этот раз вместо музыки чеканил твердый и рассудительный голос. «Обращение к советскому народу. Соотечественники! Граждане Советского Союза! В тяжкий, критический для судеб Отечества и наших народов час обращаемся мы к вам! — внушал он сквозь веселенькую красную завесу. — Политиканство вытеснило из общественной жизни заботу о судьбе Отечества и гражданина. Насаждается злобное глумление над всеми институтами государства. Страна по существу стала неуправляемой».
Алая завеса лопнула и развеялась. Иван смотрел в мир распахнутыми глазами, спрыгнул на холодный деревянный пол, выбежал на прохладный линолуем кухни.
Они поздно пошли на пляж. Ваня и отец слушали мантру. Радио выдавало заявления, похожие на шифрограммы, таким же секретным паролем было и само название: ГКЧП, — загадочное и колючее, как россыпь крупных звезд, слагаемых в изогнутое «созвездие косы» или «созвездие акулы».
— Диктатура — это страшно, — прошептал отец. — Как же ты будешь жить, сынок? — И он добавил цитату из поэта: — Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря.
Они сидели за горячим, а затем остывающим чаем, со двора вливалась солнечно-голубая прелесть жизни, ветерок приносил фруктово-звериные запахи моря, которому плевать, волнами швыряться на политику. Папа с сыном, уравненные невнятицей исторического момента, внимали пластмассовому желтому устройству, прибитому к облезлым зеленым обоям, и непонятно было, кто из них взрослый, а кто ребенок.
Пришли на пляж к полудню. Разместились у самого моря, окруженные скоплением тел. Люди купались, болтали ни о чем, нервная, обгорелая до состояния курицы-гриль одинокая дама затягивалась коричневой сигареткой.
Рядом с ними, сидя, жмурилась белая блондинка, тетка в изумрудном купальнике и с дочкой-пышкой лет восьми. Тетка была стройная, тело ее дышало ровно.
— Ася, освежись, — просила она вяло.
— Не буду, — готовая разрыдаться, отказывалась девочка и усердно рыла и подновляла сырую канавку
Возможно, папа хотел обсудить ГКЧП с кем-то, возможно, познакомиться с женщиной, но им было произнесено: «Сколько вашей? Купаться не хочет? Эх, трусиха… Хе-хе. Мы? Мы из Москвы. Ваня постарше, одиннадцать. Видели, как плавал? Я его с детства на плаванье записал. Вы откуда? Я был в Луганске, проездом. Ага. Очень приятно, Светлана, я — Евгений. Слышали, что в Москве происходит?»
— Паны дерутся, у холопов чубы трещат, — сказала Светлана из Луганска и рассмеялась плотоядным ртом курортницы, в котором мигнул золотой зуб — зловеще среди яркого могучего дня, как огонек еще далекой ночи.
Обедали они вместе на балконе столовой, где упруго, как мышца у атлета, трепетал густой воздух, наискось продуваемый ветром с моря. Они с аппетитом ели суп и мясо с тарелок на пластмассовых коричневых подносах и пили компот из алычи, и пустые стаканы ставили на коричневые подносы.
— Мы и вечером тоже к морю ходим, — сообщил папа, втягивая квелую алычовую ягодку.
— Давайте повстречаемся. В восемь на молу, идет? — радостно сказала женщина, чья светлая челка шевелилась в такт пережевыванию последнего телячьего кусочка.
— Договорились, — сказал папа.
Ваня под столом зачем-то ущипнул девочку за пухлую каленую ногу, ниже коленки. Она скуксилась для плача, он не отпускал, и она тянула предгрозовую паузу, но тут взрослые встали, доевшие.
Ничто не напоминало об утренней политической тревоге. Ваня и папа, конечно, помнили обо всем, после обеда они сходили на телефонный узел. Папа обеспокоенно звонил в Москву. Мама сказала, что на улицах военная техника. Танк охраняет Министерство обороны. Они вернулись в дом, опять за пустым клеенчатым столом слушали приемник с его непроницаемой мантрой.
Волны сталкивались. Женщина появилась на молу, красное нарядное платье, она размашисто приближалась из зоны огней в зону темноты и брызг и тянула за собой упиравшуюся девочку, которая оглашала морскую шумную даль:
— Мама, я спать хочу!
— Сейчас, сейчас… Скоро уснем, — громко бормотала женщина. — Поглядите. — Она наскочила на них и дернула вверх платье девочки, беззащитно белевшее в темноте.
— Все видно?
— Что? — спросил папа.
— Пойдемте на свет! Пойдем на свет, негодяй! — Она схватила Ваню за ухо и потянула, папа твердо отстранил ее руку. — Он подлец, ваш сын! Пока мы обедали, вы в курсе, что он натворил? Он так ущипнул мою Асю, что у нее синяк. Она пять часов плакала подряд. Изверга растите! Был бы здесь мой муж, а он у меня шахтер, он бы вас своими руками… — Она не договорила. — Ваше счастье, что Генки здесь нет! Москали сраные…
— Мам, я спать хочу! — Голос девочки был отстранен от скандальной сцены и ревниво соперничал лишь с одиночеством шумящей воды.
— Идем, мой Асик, идем скорее… — Женщина толкнула Ваню в воду, но Ваня устоял, она рванула дочку за руку, и стремительным виденьем они провальсировали в сторону города и его зубастой иллюминации.
— Странные… Это… о чем она? — наконец сказал папа, выходя из замешательства. — Ты, правда, оцарапал девочку?
— Ущипнул?