Чарусские лесорубы
Шрифт:
— Вчера Степан Кузьмич, начальник нашего участка, говорил, что надо вызвать по телефону из Чаруса фельдшера, чтобы оказала помощь дяде Коле.
— Дядя Коля разве болеет? Что с ним?
— Он три дня подряд пил водку вместе со Степаном Кузьмичом, а потом ему стало плохо. Степан Кузьмич и моя мама сказали, что дядя Коля загорелся, начали его обливать водой, только я не видела никакого дыму. У дяди Коли внутри загорелось от вина.
— Теперь ему лучше?
— Ага. Его потом парным молоком отпаивали.
— А где он сейчас?
— Пошел в делянку. И моя мама пошла
— Твоя мама разве в лесу работает?
— Да, в лесу.
— Что делает?
— Лес рубит.
— Папа у вас есть?
— Нет, папа у нас погиб на фронте, мама говорит, что еще в начале войны пришла похоронная. Нам за папу пенсию платят.
— Семья у вас большая? Братишки есть, сестренки?
— Нет, мы с мамой одни, да дядя Коля живет с нами. Он у нас вместо папы. Вначале мама сердилась на дядю Колю, что он водки много пьет, выгнать собиралась, а теперь ничего, примирилась, только деньги от него стала прятать. Как появятся у него деньги, уедет в Чарус, там напьется. Мама сколько раз ходила разыскивать его, боится, кабы где-нибудь не заблудился в лесу, в болото не попал с пьяных-то глаз.
В тесной избушке Нине Андреевне стало душно. Она расстегнула ворот гимнастерки, кусала губы, стараясь сдержать нервную дрожь.
— Вам, тетя, холодно? — спросила девочка.
— Нет, ничего. Это так. Пройдет.
— А то полезайте на печку. Мама и дядя Коля приходят из лесу поздно, когда темнеть начинает.
В контору лесоучастка Нина Андреевна не вошла, а вбежала. Глаза ее были сухи и жестки.
— Едемте, едемте! — сказала она, судорожно схватив Зырянова за руку. — Или, впрочем, оставайтесь, у вас свои дела, я одна дорогу найду.
— Нина Андреевна, что с вами?
— Нет, нет, я не могу, я поехала. До свидания!
8
Направление в Чарусский леспромхоз Багрянцев воспринял как самое тяжелое наказание. Одна лишь мысль об Уральском Севере, тайге, трескучих морозах вызывала у него содрогание. Явившись домой с путевкой в кармане, он, не раздеваясь, прошелся по комнатам своей обширной квартиры, взглянул на ковры, огромные зеркала, на семейные фотографии, упал на кушетку и заплакал. В квартире он был один и поэтому не сдерживал своих чувств. Большой, холеный, в темно-голубой шинели с каракулевым воротником, он плакал навзрыд, как мальчишка, плакал до того, что рукав шинели на сгибе у локтя стал мокрым.
Нина Андреевна, вернувшись с работы, увидела его на кушетке с красными воспаленными глазами и подумала, что он пьян.
— Николай, ну как тебе не стыдно, — не сдержалась она. — Ты же дал слово не пить. И вот опять…
Багрянцев встал, подошел к жене, дохнул ей в лицо.
— Разве от меня пахнет?
— Так ты, что же, плакал?
— Прощай, Нина, вот путевка туда, куда Макар телят не гоняет.
И он подал жене бумажку, смятую в кулаке, похожую на елочную конфетку-хлопушку.
Прочитав документ, Нина Андреевна спокойно сказала:
— Коля, но ведь ты сам просил, мыс тобой решили, что ты искупишь вину на работе.
Она усадила мужа на кушетку, сама опустилась рядом и погладила его по волосам.
В леспромхозе Багрянцева приняли радушно, будто своего человека, долгое время находившегося где-то в отлучке. Директор сам повел его в лесосеки, познакомил с людьми, с техникой, со всей премудростью лесного дела. А когда Багрянцев отдохнул с дороги, освоился на новом месте, директор предложил ему поработать учеником мастера.
На центральном Чарусском лесоучастке в ту пору мастером работал Иван Александрович Шайдуров. Николая Георгиевича, пришедшего к нему на дом, старый лесоруб встретил с несказанной радостью. Тут же распорядился насчет самовара. Усадил гостя за стол. А потом, уже за стаканом чая, сказал:
— Давно я поджидаю себе замену. Вот уже второй год, как втюрили меня в мастера. А какой из меня мастер? Не работаю в лесу, а только плюхаюсь. Нет у меня этого таланта, чтобы руководить людьми.
— Почему вы думаете, что нет? — спросил Багрянцев, стараясь поддержать разговор.
— Сам знаю, что не гожусь. Мастер должен быть живым, разворотливым. За день ему надо многое сделать, всем работу дать, за всем присмотреть. А я как зайду в первую попавшуюся делянку, вижу: у того дело не клеится, у другого — народ-то все новый. Ну, и начинаю учить, как надо работать: валю лес, кряжую, колю. Пока научишь одного-двух, десятки людей в других делянках работают «как бог на душу положит». А там, смотришь, кончился день, не сделано то, другое, пятое-десятое. Люди идут по домам, а ты, приняв заготовленную древесину, спешишь в контору, докладываешь, что сделано. Сидишь, преешь, а тебе шею мылят. Домой придешь поздно, усталый, сердитый.
Наполнив опорожненные чашки из шипящего самовара, Шайдуров продолжал:
— У нас в семье любимое дело — песни. Раньше, бывалоча, после работы соберемся все: сын, невестка, две дочери, внучата. Рассаживаемся вот здесь вокруг стола, я беру гармонь. Поем целыми вечерами, иной раз до глубокой ночи. Летом, когда окна открыты, возле завалинки народ собирается чуть не со всего Чаруса. Сидят, стоят — слушают. И озеро, и лес будто притихнут… А теперь народ частенько спрашивает: «Иван Александрович, чтой-то вы петь не стали? Скучно в Чарусе без песен». А я говорю: «Погодите, скоро благим матом запою…»
Из-за кухонной переборки выглянула жена Шайдурова, высокая, дородная женщина.
— Ему соседи-то все говорят: «Брось не свою работу. Какой ты мастер? Не мастер, а грех». Так ведь не слушает, тянет лямку.
— А что я сделаю? — сказал Шайдуров. — Я ведь не сам напросился, меня поставили, выдвинули, а разве можно перечить, когда сам видишь, что, кроме тебя, работать тут совсем некому. Со мной получилась такая же история, как с моим старым дружком, директором леспромхоза Яковом Тимофеевичем. Тот все-таки вошел в новые оглобли, везет, а вот я не могу, спотыкаюсь. Лес рубить, кряжевать — вот это мое дело!