Чары. Избранная проза
Шрифт:
Пускай я даже разочаруюсь, но лишь бы заглянуть в дверцу. Лишь бы заглянуть, а там не важно, что за нею не окажется ничего, кроме входа в соседнюю комнату, совсем не страшную и не таинственную, а, напротив, — совершенно привычную и обыкновенную. Пускай — я не пожалею, потому что разочарование наступит после. До этого же будет миг — всего один миг, — когда я буду медленно тянуть на себя дверцу, с трудом отрывая ее от дверного косяка, и с замиранием сердца думать: а что же за ней?! Потайной лаз, заваленный замшелыми камнями, или обрывки веревочной лестницы, покачивающейся под потолком, — не важно: можно думать все что угодно! Главное, — в самом этом миге заключена награда за разочарование, и она дается раньше.
Иными словами, с утра я бывал, капризен и плаксив, но при этом старался таким образом перемещаться по комнатам, чтобы с любого места видеть окно. Это было моей постоянной заботой — непременно видеть окно и в раздвинутые занавески — двор, дощатый забор палисадника, окружающий взрыхленные грядки, выгнутую решетку ограды и ворота на кирпичных столбах, в которые должен был въехать он, студебеккер. Въехать задним ходом и осторожно подрулить к подъезду. Он, он, он, грозный и величественный, загадочный и… Разве мог я пропустить такой момент! Поэтому я одевался, стоя лицом к окну, и завтракал, сидя лицом к окну. И перемещался по комнатам… И разговаривал с взрослыми… «Повернись же ты ко мне, наконец! Куда ты все время смотришь?!» — негодовала мать, разворачивая меня за плечи и заставляя смотреть ей в лицо в подтверждение того, что я ее слышу и обещаю выполнить все ее приказания. Я подчинялся, но, даже глядя в лицо матери и силясь убедить ее в своей раболепной преданности, умудрялся не упускать из виду окно, удерживать его краешком глаза, присматриваться, принюхиваться и сторожить, как лисица до наступления сумерек сторожит пролом в заборе, сквозь который можно проникнуть в курятник.
И вот ожидаемое сбывалось, и сначала я слышал, улавливал чутким, воспаленным слухом звук, который нельзя было спутать ни с чем, кроме приближающегося шума автомобильного мотора. Затем в моем сознании обозначалась мысль, что это не просто шум проезжающей мимо по улице обычной машины, а мотор студебеккера, который сбавляет скорость, разворачивается и задним ходом подруливает к подъезду. Именно так, как я себе и представлял: разворачивается и задним ходом… Боковая дверца при этом конечно же приоткрыта, и шофер, чья правая рука лежит на баранке, выглядывает из кабины, чтобы не задеть за столбы ворот, забор палисадника и шесты, поддерживающие бельевые веревки.
Именно, именно не задеть и остановиться прямо у подъезда. Остановиться, опустить задний борт и сказать хозяевам: «Ну, что? Будем грузить?» И хозяева ответят: «Будем, будем!» — и сейчас же возьмутся за тюки и чемоданы, стаскивая их вниз по деревянной лестнице, тараня ими забухшую, с трудом открывавшуюся дверь и подавая в пыльный кузов шоферу. И я буду так настойчиво им помогать, суетиться, хвататься за все подряд и вырывать из рук, что они не выдержат и скажут: «Ах, не мешай ты, ради бога! Ну, что за наказание!» Они скажут, а я с удивлением подумаю: когда же моя помощь успела превратиться для них в помеху?!
Подумаю и даже немного обижусь: когда же? Не тогда ли, когда я самоотверженно пыхтел и отдувался, вместе с ними волоча по ступеням большой, обвязанный ремнями чемодан? А раз так, то у меня есть повод, и я обижусь, отойду в сторону и даже отвернусь к стене, чтобы мой несчастный вид служил для них укоризной, но тотчас и забуду о своей обиде, такой ничтожной и мелкой по сравнению с тем, что долгожданный день, наконец, настал и студебеккер отвезет нас, сегодня, на дачу.
Глава четвертая
ЛЮБОВЬ К ШУРОЧКЕ И ТАЙНА ЕВАНГЕЛИСТА
Боязливый щелчок
Я полюбил Шурочку после
Поэтому в моем презрении было больше досады, а в насмешливости — обиды и разочарования, и я чувствовал себя заранее обреченным на выигрыш, заключавшийся в сомнительном праве дать боязливый щелчок тому, кто проиграл. Боязливый — потому что иначе проигравший заплачет, и тогда виноватым окажусь я, от моего выигрыша ничего не останется, и он превратится в позорный проигрыш. Превратится потому, что мне станет жалко плачущего, а плачущий получит несомненное право на ответную неприязнь. Значит, между выигрышем и проигрышем вообще нет границы, как нет ее между презрением и жалостью, жалостью и любовью, и главное не в том, кто проиграл и кто выиграл, а в том, что один из нас мальчик, а другой — девочка. Поэтому презрение так легко переходит в жалость, а жалость — в любовь.
— Ну, что? Испугалась! Трусиха! — поддразнивал я Шурочку с верхнего сука старой ели, на который она никак не могла забраться и лишь беспомощно карабкалась по стволу, пачкая голые колени смолой и отчаянно пытаясь подтянуться на худеньких, бледных — с синевою — руках.
— Тебе хорошо! — упрекала Шурочка, глядя на меня снизу вверх, и на ее личике обозначалась обиженная гримаса.
— Я же говорил тебе, что ты не сможешь! Говорил? — спрашивал я с торжествующим видом человека, выбравшего лучшее место и время для подобных уточнений.
— Говорил… — Шурочка признавала мою правоту в той степени, в какой это позволяло рассчитывать на снисходительность к ее неправоте.
— И ты не верила? — продолжал я спрашивать, находя в этих уточнениях новый повод для торжества.
— Не верила…
— А теперь будешь?
— Буду…
— Ладно, давай помогу… — Спустившись с верхнего сука на нижний, я терпеливо подсаживал — подталкивал, подпихивал — Шурочку под обтянутый ситцевыми трусами задик с красными полосками от тугой резинки, и она казалась мне еще более неуклюжей, угловатой, похожей на лягушонка.
То же самое повторялось и в игре, в которой я убегал, а она догоняла и никак не могла догнать, спотыкалась, падала, ушибала до ссадин и синяков колени и затем долго ходила, прихрамывая, с ослюнявленным подорожником на ушибленном месте. «Эх ты, черепаха! — подсмеивался я над Шурочкой, выглядевшей в этот момент такой жалкой и отталкивающе смешной, что я снова не чувствовал радости от своей победы и на униженные просьбы Шурочки с ней поиграть презрительно отмахивался: — Да ну тебя!» Сам я при этом думал, что Шурочке понадобится еще много лет, для того чтобы, сравнявшись со мною в ловкости и силе, заслужить мое расположение, доверие и любовь. Мне хотелось полюбить Шурочку, но сейчас это было так же невозможно, как невозможно обогнать собственную тень. И от этого мне становилось грустно — не столько за себя, сколько за Шурочку, которой предстояло так долго, много-много лет прождать и выдержать суровые испытания, прежде чем ей достанутся моя любовь, доверие и расположение.