Час, когда придет Зуев
Шрифт:
Признаться, в тот момент он плохо соображал, что делает.
Любочка была одета по-зимнему, к тому же она слабо вскрикивала и отбивалась. Но когда Сергей, осыпая на пол пуговицы с ее кофты, освободил два налитых шара, увенчанных вспухшими сосками, всякие преграды потеряли свое значение.
Они уронили на пол несколько вымпелов и кубков, напугали морских свинок и чуть не отломали ножку от Любочкиного стола. Но ничто не помешало их грешному уединению. Единый в трех лицах Ильич, потрясенный кощунством, не выпрыгнул из портретных рам, и все бы обошлось благополучно, если бы ученик шестого класса Федя Косенок, двоечник, забияка и любитель тискать пополневших одноклассниц, случайно не подсмотрел в окно, чем занимаются его
Два дня старшая половина педколлектива хмурилась, а младшая ухмылялась. Любочка немедленно опять скрылась на больничном. Ходили слухи, что ее отец, уязвленный молвой, рассвирепел, подвыпил и не на шутку пустил в ход кулаки. А на третий день Лобанова вызвала к себе Евгения Петровна.
В просторном, но несколько обшарпанном кабинете Сергей присел к директорскому столу, отчаянно взглянул в лицо насупленной руководительнице. Евгения Петровна не выдержала и отвела глаза.
Директорша переложила авторучку с места на место и, избегая встречаться взглядом с Лобановым, начала без всякого предисловия:
— Вы, Сергей Николаевич, понимаете, надеюсь, что сей знаменательный факт я скрыть не могу, даже если бы и хотела. Он известен всем. Вы у нас не на лучшем счету. У меня есть недоброжелатели. Найдется кому довести до сведения… Но я и не собираюсь ничего скрывать, так как надеюсь и дальше считать себя педагогом.
Вы также должны понимать, что главное не в родителях, а в детях. Родители здесь такие, что чересчур и не озаботятся. А вот детям смотреть в глаза, не приняв никаких мер, я не смогу. О моральных аспектах и учительской этике я говорить не стану. Думаю, вы прекрасно понимали, что делали. Мне жаль эту дурочку. Вы-то в любом случае уедете, а ей здесь жить. Неглупая девушка, в пединститут готовилась. Теперь в поварихи пойдет или дояркой на ферму. А вы… Уничтожать я вас не собираюсь, но готовьтесь к закрытому педсовету.
— Я на ней женюсь, — заявил Лобанов.
Евгения Петровна усмехнулась:
— Желаю счастья. Но это ничего не меняет. Ясно же, что ни вам, ни ей в этой школе работать нельзя.
— Любочку вы могли бы и простить. Она любит свою работу. В отличие от меня.
Евгения Петровна подняла брови.
— Почему именно ее? По-моему, в происшедшем вы виноваты одинаково. А насчет любви к работе… Странная какая-то любовь. И вообще, при чем тут прощение? Я что, с вами личные счеты свожу? — Она вдруг покраснела.
Лобанов видел, как трудно дается Евгении Петровне ее начальственный тон, и догадывался, что ей гораздо больше хочется вскочить и отхлестать его по поганой, бесстыжей… желанной физиономии. Она торжествовала и мучилась одновременно. Но мучилась — больше.
«Ну что ж, вот и решение всех проблем», — подумал Сергей и вдруг спросил совершенно неожиданно для самого себя:
— Евгения Петровна, можно я зайду к вам сегодня вечером?
— Куда? Зачем? — вскинулась директорша. Но она поняла, что он имел в виду, и скрыть это ей было не под силу.
— К вам домой.
Глаза Евгении Петровны под его взглядом метались, не находя укрытия. Лобанов понял, что сейчас действительно рискует схлопотать по морде в придачу к порочащей статье в трудовой книжке, и ужаснулся собственной нахальной дурости.
Но по морде он не схлопотал. Он увидел изменившееся до неузнаваемости, постаревшее и какое-то затравленное лицо директорши, которая, конечно же, сознавала, как чудовищно он унижает ее сейчас.
Она была бесплодна, и за это муж бросил ее лет пятнадцать назад, а превратиться в бессовестную, разгульную администраторшу ей не позволил характер… Но дело, конечно, было не в этом. Только многие годы спустя Лобанов понял, как была одинока и как любила его эта немолодая и несчастливая женщина.
Евгения Петровна сказала без выражения:
— Да, приходите. Часов в восемь.
Сергей хотел что-то добавить, обозначить хоть какую-то формальную причину своего визита, но еще раз глянул на директоршу, прикусил язык, поднялся и вышел.
И он таки навестил ее. Зачем он поперся, он не мог объяснить. Он не собирался таким образом спасать чистоту своей трудовой биографии, на которую ему было тогда плевать. И не ради Любочки готовился принести себя в жертву. Независимо от решения Евгении Петровны, на пионервожатой в этой гнилой дыре было поставлено клеймо. Его вела и толкала тогда какая-то садо-мазохистская злоба. «Вы за школьную мораль и педагогическую этику? Даже если ваши детишки и их наставники за школьным порогом дружно ныряют головой в дерьмо? Ну так вот вам мораль и этика!» Все прошло почти так, как и предполагал Лобанов. Он был взвинчен и, чтобы скрыть это, после десятка бессмысленных фраз и двух рюмок коньяка грубо сгреб Евгению Петровну, вскинул ее тяжелое, немолодое тело на руки и понес к дивану.
Она сперва казалась мертвой, но потом, словно очнувшись от долгой комы, стала оживать и вскоре с бесстыдными криками раз за разом грузновато взмывала к вершине блистающего пика.
В перерывах Лобанова, лежащего в полуотключке, вдруг словно окатывало расплавленной смолой. Ему делалось тошно и гадко, но вовсе не от того, что Евгения Петровна была старой и никудышной партнершей. Он вскакивал, наливал коньяку себе и ей, а потом набрасывался с дикими ласками.
Они говорили о чем-то, но позже Сергей не мог или не хотел вспомнить — о чем.
Сказать по правде, он просто прятался от жгучего стыда, который грозили всколыхнуть эти воспоминания.
Под утро она со стоном оттолкнула его и выпроводила вон, не зажигая света. В общежитии Лобанов попросил у соседей взаймы бутылку водки, напился и не пошел на работу.
На следующий день, когда он все же явился, выяснилось, что директорша сказала коллегам, будто он болен..
Никаких заметных изменений в отношениях директора школы и молодого специалиста не произошло. Однако и этот эпизод жизни Лобанова каким-то чудом не остался тайной для окружающих. Спустя неделю все еще бюллетенившая Любочка, оставив записку с упреком неверному возлюбленному и проклятиями в адрес «старой гадины», попыталась выпить уксусную кислоту, правда неудачно, так что обожгла себе лишь гортань. Ее разгневанный и хмельной отец явился в школу, когда Лобанова там не было, устроил безобразный скандал, грозил разнести «это блядское гнездо», остерегаясь, впрочем, впрямую адресоваться к директорше и сконцентрировав все негодование на отсутствовавшем Сергее.
Педсовет сперва отложили, а потом он и вовсе не состоялся, инцидент как-то рассосался и заглох сам собой, хоть поселковые сплетницы еще некоторое время обкатывали его на языках. Все это не мешало, кажется, Евгении Петровне смотреть в глаза школьникам и считать себя педагогом, а если как-то и мешало, она об этом никому не рассказывала.
Любочка наконец выписалась из больницы, уволилась по собственному желанию и уехала к родственникам, не повидавшись с Сергеем. Говорили, что после отравления у нее пропал голос. Адреса ее Лобанову узнать было негде. Отец Любы больше не буянил, но как-то навестил Сергея в общежитии и добром попросил оставить дочь в покое, присовокупив на прощанье, что иначе подкараулит «зятька» в темном углу и пристрелит как собаку.