Час пик
Шрифт:
Я подхожу к концу воспоминаний о мрачных годах оккупации и обещаю больше не возвращаться к ним. Скажу еще только, что вскоре я бежал к партизанам и неплохо воевал там, но после описанной выше ночи во мне постоянно жили угрызения совести, несмотря на смягчающие мою вину обстоятельства. Сам-то я ушел из дому и избежал ареста, но допустил арест Анджея и его семьи. Какое-то время я трусливо успокаивал себя тем, что Анджей не может знать о моей случайной встрече с Трусиком. Однако после войны, когда Трусик вернулся из концлагеря, он оправдывался перед товарищами, главным образом ссылаясь на эту встречу. Сам я не был при этом, но узнал обо всем от третьих лиц. Трусик утверждал, что я знал о его аресте и был обязан предостеречь Анджея. Сообщая в 22.30 его и мой адрес и прерывая, таким
Я не успел объясниться с Анджеем: мы встретились на улице в 1946 году и, так как оба были не одни, лишь поздоровались друг с другом и обменялись адресами. Он выглядел плохо, как-то опух после пребывания в концлагерях. Глаза его смотрели на меня с недоверием и, пожалуй, презрительно. Поэтому я со дня на день откладывал свой визит к нему. А спустя две недели узнал, что Анджей арестован на квартире его бывшего командира, который был замешан в деятельности организации «ВИН» («Вольность и независимость» — реакционная подпольная организация, выступавшая с оружием в руках против Народной Польши. Организованная в 1945 г., она была тесно связана с лондонским эмигрантским польским правительством. В 1947 г. ликвидирована органами безопасности). Органы безопасности устроили там засаду и забирали всех, кто туда приходил. Не знаю, вправду ли Анджей был связан с подпольем, боровшимся против новой власти, но на свободу он вышел только в 1952 году, начиная жизненный путь в весьма неблагоприятных условиях, тридцати лет от роду и без какой-либо профессии.
Тогда-то я и встретил его в трамвае. Я вскочил в вагон, торопясь после работы на занятия в Политехнический. Как и всегда, в это время дня давка была жуткая, меня со всех сторон толкали и пинали, и вдруг я очутился с ним лицом к лицу. Избежать этой встречи было невозможно: нас плотно прижали друг к другу. Так мы ехали, почти сплюснутые, нос к носу, давние товарищи по борьбе, разделенные той ночью и нынешним днем.
Кровь стучала у меня в висках. Я не знал, что он вернулся из тюрьмы. Да и откуда я мог бы это знать: атмосфера после войны не располагала к воспоминаниям. Как многие другие, я не искал контактов с прежними товарищами по оружию — ни с теми, кто был в организации вместе со мной и Анджеем, ни с более поздними соратниками по партизанскому отряду и варшавскому восстанию. Действительность требовала отказа от прошлого и от лозунгов, во имя которых мы когда-то сражались, главной добродетелью стала лояльность.
Должно быть, Анджей убедился в этом, выйдя на свободу: одинокий, лишенный семьи, он делал свои первые шаги, волоча за собой груз политического приговора, вызывая повсюду недоверие или страх. (Позднее я узнал, Что нашелся какой-то директор строительной организации, который, несмотря на запутанную биографию Анджея, не побоялся взять его к себе сначала простым рабочим, а потом служащим в конторе. Этот директор совсем не знал его, и не от него должен был ждать помощи Анджей.
И вот я стоял перед ним в трамвае, нос к носу, я видел его иссеченное преждевременными морщинами лицо, его потрепанную одежду, чуть сгорбленную спину и густую седину на висках. В одно мгновение он вырвал меня из моей интенсивной жизни, поделенной между работой, учебой, молоденькой Зосей и двухлетней Эвой. Меня, отца семейства и великовозрастного студента без гроша в кармане, спешившего наверстать упущенное, он вырвал из привычной жизни и заставил вернуться к делам, воспоминание о которых я глушил в себе, заставил вспомнить о той ночи, когда из-за моей трусости начался его тернистый путь, усеянный трупами близких.
Я стоял, прижатый к нему, и тепло его дыхания жгло меня, точно адов огонь. Я перехватил его взгляд, мне показалось, что в нем снова сквозит презрение. Конечно, надо было объясниться с ним, поговорить не столько о тех годах, когда атмосфера вокруг заставляла сдерживать естественную человеческую реакцию и взвешивать каждое слово, сколько о той ночи. Я должен был рассказать ему о грузовике с жандармами у его дома, о моей обязанности спрятать оружие в безопасном месте — обо всех тех деталях, до которых уже никому не было дела и которые уже ничего не могли оправдать. Я даже не знал, чем вызвано его недоверие ко мне: моей ли трусостью в ту памятную ночь или той общей, программной, не зависящей от нас обоих трусостью, которую нам навязали извне.
Мысли эти проносились у меня в мозгу, а мы все ехали и ехали, прижатые друг к другу… Он еще раз посмотрел мне в глаза, но я не сумел выдавить из себя ни слова и отвел взгляд в сторону. Мы продолжали молчать, согретые теплом наших тел, и уже больше не смотрели друг на друга, мы стояли рядом точно чужие, и это страдание было пострашнее физической пытки.
Трамвай въехал на оживленную площадь Конституции (все это происходило недели за две до окончания строительства домов на этой площади — гордости нового жилого района) и остановился наконец. Люди проталкивались к выходу, давление толпы стало чуть слабее, но Анджей и не думал выходить. И вдруг я понял: это был вызов и осуждение, бежать предлагалось мне. До Политехнического было еще три остановки, но я не выдержал и бросился к выходу. Еще секунда, и мне пришлось бы остаться в вагоне: в него уже начали врываться люди. Отталкивая их с бешеной силой и безжалостно наступая им на ноги, я все же выбрался на улицу и, сопровождаемый проклятьями, побежал по Пенкпой улице к Политехническому, чтобы поскорее нырнуть в свои лихорадочные будни. Так я предал Анджея вторично.
В тот вечер я не смог скрыть своего расстройства, хотя и пытался, как всегда, заниматься. Зося заметила это и встревожилась. Мы были женаты всего три года, и озабоченность на моем лице она воспринимала как личную трагедию.
— Что с тобой, Кшись? — спросила она во время нашего скудного ужина. — Ты схватил двойку?
— Нет, — ответил я неуверенно, не зная, что ей сказать. — У меня была неприятная встреча…
— С кем? — Да так… С одним малым. Анджей Белецкий с Повисля, где я жил до войны. Он был вместе со мной в подполье, а потом его зацапали немцы, и он просидел четыре года в концлагере.
— Ты не любишь его, что ли? — Н-нет… Просто он ко мне в претензии. — Из-за чего? — А из-за того, что я не попался, как он. — Но это же глупо! — Он думает, что я мог его предупредить. — А ты мог?
Мне стало не по себе под огнем этих естественных вопросов. Зося интересовалась всем, что меня касалось, дотошней, чем любая тайная полиция, хотя и делала это из чистой любви.
— Я узнал о провале перед самым комендантским часом и, когда добежал до его улицы, увидел там жандармов, которые строились в патрульные группы. — И ты ушел обратно?
— Нет! — воскликнул я. — Я хотел, прячась за кустами, незаметно пробраться к его парадному, но было еще светло, а я нечаянно задел за куст. Кто-то из немцев гаркнул «хальт!». При мне было два пистолета, так что пришлось пальнуть по немцам из обоих. Двое упало, но, прежде чем остальные сообразили, что к чему, я нырнул за угол, а там рванул через сквер к откосу и был таков. Не догнали меня…
— Какие же у него могут быть претензии? — воскликнула Зося, с изумлением глядя на меня. — Что ты не подставил грудь под пули у его подъезда?
— Нет, не в этом дело, — вздохнул я. — Понимаешь, у меня никогда не было возможности поговорить с ним, рассказать ему правду.
— Так расскажи теперь! — Теперь не время.
Мы замолчали. Зося больше ни о чем не спрашивала. Она боялась всего, что могло угрожать отцу ее ребенка.
— Не огорчайся, милый, — шепнула она, горячо обняв меня. — Это все уже в прошлом. Ведь твоя совесть чиста.
Я поцеловал ее вместо ответа, так как сказать мне уже было нечего, и сел за книжки, потому что постоянно догонял время; а она стала кормить Эву, которая, ничего не ведая еще о моральных конфликтах, весело щебетала в своем углу. В ту ночь я долго сидел над цифрами, мало что понимая в них. А потом время постепенно все сгладило; я не видел Анджея целых семь лет.